Судьба бригадного комиссара А.Н. Гурковского

image_print

*    *    *

 

В знойный летний день с прогулочного дворика обутого в лапти (я берег сапоги), в нательной рубахе с расплывшимся красным штампом меня доставили на допрос к Степанчонку. Мой «шеф» был отлично настроен. Со злорадством он потирал руки и смотрел на меня глазами удава, готового проглотить свою жертву. Когда я сел и выжидающе уставился на него, он с расстановкой, ожидая большого эффекта, произнес: «Пришла пора и наступил конец игре в невинность и партийную честность. Довольно комедий, вам крышка. Ваш дружок Воронцов оказался более порядочным. Он не только повинился в своей заговорщицкой и шпионской деятельности, но и других не пожалел. С вас он снял все троцкистское барахло и раздел догола. Теперь запираться бесполезно, может быть, хоть сейчас это поймете. Читайте и наматывайте на ус». С этими словами он дал мне объемистую папку с показаниями Воронцова, у которого я некоторое время работал замполитом в бытность его начальником Горьковского бронетанкового училища.

Со всей прямотой должен сказать, что ни до, ни после этого ничего подобного мне не приходилось видеть, слышать и читать. Но сначала несколько слов о Воронцове, «авторе» столь необычного протокола. Февральская революция застала его офицером питерской воинской части, примкнувшей к революции. Сговорчивый, мягкотелый и покладистый, он разделил свою судьбу с революционными солдатами. При наступлении немцев на Петроград он участвовал в защите цитадели революции. С тех пор Воронцов в Красной армии, преимущественно на штабных должностях. В 1919 году его принимают в партию. Года за два до ареста он назначается начальником бронетанкового училища. Здесь с особой наглядностью проявилась его нерешительность и безволие. Эти качества в полной мере проявились и на следствии, когда он оказался в руках следователя, богатого на вымысел и изобретательность.

Так безволие одного, выдумка и авантюризм другого создали протокол, в котором не поймешь чего больше: невежества, небылиц или цинизма. Допрос Воронцова начался с вопроса, происходит ли обвиняемый из графской династии Воронцовых. Ответ заслуживает того, чтобы попытаться его воспроизвести дословно: «Нет, я не выходец из графского рода Воронцовых. Правда, мои предки при дворе Петра I были влиятельны, однако при Екатерине II впали в немилость и превратились в захудалый офицерский род. Мой отец и дед были обычными офицерами-артиллеристами царской армии».

Не менее любопытен ответ и на вопрос о том, как и по какой причине он, Воронцов, оказался в рядах партии. «В ряды партии, – поясняет он, – вступил по заданию группы офицеров-монархистов для проведения вредительства и пропаганды монархических идей». Не менее анекдотичны его «показания» о шпионаже в пользу Германии. Оказывается, в качестве шпиона его завербовали в тот момент, когда он защищал Питер и в этой роли он подвизался до момента ареста. При этом шпионские связи он поддерживал с такими нашими военачальниками, что язык не поворачивается, а рука не пишет, чтобы их назвать.

Сколь ни были фантастичны и развлекательны страницы протокола о прошлых временах, я быстро их перелистал, т.к. меня интересовало настоящее. Современный текст повествовал о том, что поручение на установление преступной связи со мной Воронцов получил от командующего бронетанковыми войсками Красной армии Халенского (репрессирован в бытность его наркомом связи СССР) и члена военного совета МВО Векличева. Дальше из бреда и небылиц явствовало, что я, являясь членом бюро Горьковского обкома ВКП(б) (каковым я не являлся), возглавлял в Горьком ответвление военного заговора. Воронцову следовало войти в мое подчинение и руководствоваться моими указаниями. Все это, чтобы выглядело достоверно, сопровождалось различными подробностями и деталями и вызывало бы смех, если бы было до смеха.

Степанчонок углубился в какую-то папку и не обращал на меня внимания. Я прервал его чтение и не ожидая вопросов сказал, что «показания» Воронцова – это бред, занимательная выдумка, при литературной обработке пригодная для «Роман-газеты», а не для следствия, что по такому материалу немыслимо и невозможно давать какие-либо объяснения.

Степанчонок сначала вспылил, ударом кулака разбил стекло на столе, но затем утихомирился и спокойно спросил, намерен ли я подтвердить показания Воронцова в той части, что касается меня. Я повторил свой категоричный отказ. Степанчонок не был лишен здравого смысла и, видимо, понимал, что «показания» Воронцова оказались за пределами реального и разумного. Поэтому он не стал настаивать на своем, вызвал конвоира и отправил меня в тюрьму.

Ожидалась вечерняя поверка. Открылась тяжелая железная дверь и мы встали, как того требовал порядок, для встречи дежурного. Но вошел не дежурный по тюрьме, а надзиратель и предложил мне с вещами следовать за ним. Прощаясь с товарищами, подумал, куда и зачем я вызываюсь. Размышлять долго не пришлось, меня переводят на второй этаж и водворяют в большую общую камеру. Непонятно и необъяснимо. Во всяком случае, подобного я ожидал меньше всего.

Камера встретила меня спертым воздухом, клубами табачного дыма и многочисленными обросшими бледными лицами. Особого интереса, как давнишний заключенный я не вызываю, и меня расспросами не беспокоят. Ищу для себя место, что не так-то просто при значительной заселенности камеры. Неожиданно мне на выручку приходит мой сослуживец Грачев. В течение четырех лет при мне он работал секретарем партбюро парторганизации бронетанкового училища. На эту должность его выбрали после окончания училища. Невысокая грамотность, низкий уровень общего и культурного развития, равно как и политического кругозора, не дали ему возможности справиться со столь серьезной работой. Довелось мне ему помогать, учить и немало за него работать. Вскоре, назначенный комиссаром танкового батальона, вслед за мной он прибыл в Рязань.

Отношения у нас были самые хорошие. Поэтому я не удивился, что Грачев, уже длительное время сидевший в тюрьме, встретил меня приветливо и гостеприимно. Гостеприимно потому, что как староста камеры он представлял камеру и пользовался некоторыми привилегиями. В частности, у него была кровать, все же остальные располагались на нарах. Когда время подошло ко сну, Грачев устроил меня на своей кровати. И как обычно, в разговоре шепотом воскресло прошлое, следствие, домыслы о моем переводе, а главное вынашиваемые каждым из нас соображения о массовых репрессиях и возможном исходе дела. «Мне сдается, – говорил я Грачеву, – что разоблаченные враги, уходя, хлопнули дверью, потащив за собой многих честных людей. Такую обстановку, – полагал я, – в полной мере использовала иностранная разведка. А в НКВД, где свили себе гнезда карьеристы, не в состоянии были разобраться в столь своеобразной и сложной обстановке. И они пошли на поводу тех, кому выгодно истребление кадров. Но так долго, – заключал я, – продолжаться не может. Партия восстановит истинное положение, и все станет на свои места». Грачев поддакивал, часто переспрашивал и вместе со мной возмущался следственным произволом. Только с рассветом мы уснули. А утром, еще до завтрака, к немалому моему удивлению, меня перевели на прежнее место. Что это значит? Не новый ли подвох Степанчонка? Такие мысли и догадки не давали мне покоя до того времени, пока незадолго до обеда меня не вызвали и повели на допрос. Видимо предстояла новая пакость, но какая?

Я перешагнул порог кабинета и невольно остановился. У приставленного к письменному столу столика, лицом к входной двери, сидел Грачев. Его совиные глаза, подчеркнутые густыми веснушками, смотрели на меня отчужденно и злобно. За письменным столом, на котором лежало мое разбухшее дело, сидел Степанчонок. Его взгляд задержался на мне и выяснял, какое впечатление на меня произведет подобная встреча. Из угла в угол, не обращая ни на кого никакого внимания, по кабинету ходил неизвестный мне работник НКВД в звании полковника. Правильное открытое лицо с высоким лбом и пенсне на носу производили приятное впечатление. «Очная ставка, по поводу какой-то новой провокации», – решил я.

Степанчонок перелистывал дело, качал головой и всем своим видом выражал удивление тому, что содержится в листах дела. С задержанным дыханием я настороженно ждал. Молчание нарушил неизвестный. Он подошел ко мне, уставился на меня своим взглядом и, не меняя интонации, произнес: «Так вот вы какой! Мало того, что пакостили в партии и армии, так еще контрреволюционную работу ведете в камере! Ничего обуздаем!» «Проводите очную ставку!» – предложил он Степанчонку и сел у письменного стола.

После обычных формальностей при проведении этой следственной процедуры Степанчонок предложил Грачеву рассказать все, что ему известно о моей «контрреволюционной агитации» в камере. И тот точно с привязи сорвался. Путанно, захлебываясь, с визгом он стал излагать ночной разговор, добавляя немало отсебятины. Мои взгляды и высказывания («их слушали и многие другие») были представлены как подрыв авторитета и злобная клевета на органы.

В моем положении мне не оставалось ничего, как отвергнуть показания Грачева. На его беду у него из кармана торчала белая булка, несомненно поощрение за «помощь» следствию. Я не выдержал и сказал, что цена его показаний равна цене данной ему булки. Такое замечание вызвало бурную реакцию Степанчонка и представителя центра. Последний оказался особо нервным. Часто протирая пенсне, он нудно поучал, стучал пальцем по моему затылку, говоря, что в моей голове давно пора просверлить отверстие. Вторил им и Грачев, не скупясь на оскорбления и призывы к разоружению. Протокол я отказался подписывать, и следователям ничего иного не оставалось делать, как отправить меня в тюрьму.