* * *
От беспокоящих мыслей тягостного настоящего хотелось избавиться так же, как и от длиннющего, томительного дня. Поэтому в камерах возникали рассказы об интересных событиях, занимательных случаях из жизни, а чаще всего о прочитанном. С большой охотой и вниманием заключенные слушали пересказы произведений писателей, чаще всего русских классиков. Рассказчики именовались «гармонистами». Особенно ценилось умение передавать произведение последовательно, с его художественной особенностью, подробной прорисовкой событий, действующих лиц, со всеми оттенками и деталями. Я считался одними их лучших «гармонистов». Память моя хранила немало произведений классической литературы, и я рассказывал их с удовольствием, со всей свойственной мне экспрессией.
Большой успех имели мои воспоминания о Гражданской войне. Встречи с популярными народными героями, а также такой невыдуманный случай из моей жизни. Я осознавал и чувствовал, что неотвратимо приближается день катастрофы, моего ареста. Все свидетельствовало об этом. И общая обстановка в стране, и то, что происходило вокруг. Многие мои знакомые и товарищи оказались врагами народа и находились за тюремной решеткой. Волна арестов нарастала. То одного, то другого снимали с должности, исключали из партии. Вся работа и жизнь в партии, армии, стране вращалась вокруг борьбы с «врагами народа». Люди были возбуждены, ожесточены, а некоторые – в панике. Я уже не член партии, от должности отстранен. Произошла страшная жестокая ошибка. Но от нее до ареста, как бытовало, один шаг. Тем более, что моя попытка, чего-либо добиться в Москве, успеха не имела. Семья в сборах, дома невыносимо тягостно. Голова наполнена волнующими, тревожными мыслями. С таким чувством вечером накануне ареста по незнакомым улицам, вяло передвигая ноги, я иду к берегам привольной Оки. Долго и бесцельно брожу у осенних окских вод. На душе и в мыслях не легче. От себя не уйдешь, и я возвращаюсь домой. Осенние тучи окутали город, перейдя в мелкий дождь. Пустынные улицы во мраке. Внезапно на углу перекрестка наталкиваюсь на дряхлую старушонку. Она останавливает меня и просит помочь добраться до Красноармейской улицы. Нам по дороге. Я беру у нее небольшой чемоданчик, и мы медленно шествуем. Старуха тяжело дышит, охает, благодарит Бога за то, что свет не без добрых людей. И то хорошо, думаю я, что напоследок заслужил благодарность божьей старушки. У небольшого деревянного домика, с тремя наружными ставнями, старуха останавливается и привычным движением дергает за невидимую ручку. Изнутри глухо отзывается колокольчик, и тотчас же открылась дверь, и пахнуло домашним теплом. Не успел я продвинуть вперед чемоданчик, чтобы передать его, как мягкие женские руки увлекли меня за собой, и я услышал приветливое, настойчивое приглашение заходить в квартиру.
За маленьким коридорчиком следовала ярко освещенная, хорошо обставленная комната. Оранжевый шелковый абажур нависал над большим круглым столом, уставленным обильной едой. Было здесь и жареное, и пареное, и многочисленные холодные закуски, и графинчики, наполненные цветастыми жидкостями. И я почувствовал неодолимый голод. Старался не смотреть на стол, не думать о еде, но все так и тянуло к ней. Но здесь делать мне было нечего. Поскорее бы домой и там утолить возникший аппетит.
Я ставлю чемодан на стул, прощаюсь со старушкой, молодой миловидной хозяйкой и пытаюсь уйти. Но не тут то было. Бойкая хозяйка перегородила дверь и не думала меня отпускать. За нескончаемыми благодарностями за помощь старушке-матери следовали просьбы, мольбы не отклонять гостеприимство, не причинять обиду семье.
Тем временем старушка разделась, сняла с головы большой зимний платок, и я к немалому своему удивлению узнал в ней знакомую. Весной на охоте я останавливался у лесника, там-то я и повстречал эту добродушнейшую старушку-хлопотунью.
Но я был непреклонен и сделал попытку уйти. В это время со стороны двора входят четверо мужчин, среди них лесник, который узнает меня, и не удивляясь нашей встрече, приветливо здоровается и долго жмет мне руку. Один из четырех, одетый в черную кожаную куртку, называя меня комиссаром, от души благодарит за помощь его матери. О моем уходе и слушать никто не хочет. В итоге нажима, настойчивых просьб я снимаю плащ и сажусь за стол. Все рады и обещают щедро отблагодарить меня за обычную, столь незначительную услугу. Упоминание о щедрости хозяев настораживает меня.
Не успел я отломить ножку аппетитнейшего цыпленка, как человек в кожаной тужурке поднялся со стопкой водки в руке и вместо тоста, обращаясь ко мне, сказал: «Комиссар, мы знаем, что ты ждешь ареста. За дело или зря – нас это не касается. Знаю одно – во всех случаях это паскуда, а мы перед тобой в большом долгу. Не представляешь, как ты здорово нас выручил. Тебя не сегодня-завтра возьмут, а тут семья, жить-то ей надо, и как нам не отблагодарить, не выручить тебя. Тем более, что мы в состоянии это сделать. Не обеднеем!»
Не дав мне возможности прийти в себя, он, обращаясь к одному из своих компаньонов, сказал: «Кузьма, распорядись с Машей по справедливости, а мы пока что пропустим по одной-другой.
Кузьма, лесник, и столь любезная хозяйка дома вскрывают чемодан и его содержимое раскладывают на семь равных долей. В каждой из них толстая пачка денег в крупных купюрах, золотые монеты, кольца, браслеты и наручные часы. Седьмая доля – моя. Маша подвинула ее ко мне.
Нет сомненья, что я оказал помощь и очутился в компании крупной грабительской банды. Человек в кожанке не разубеждал меня, а лишь утешал: «Не отказывайся, комиссар, все равно идешь ко дну, не о себе, а о жене, да сынишке подумай. И не беспокойся, все, что видишь здесь, сделано без мокрого дела».
Меня охватили смятение и ужас. Шутка ли, в моем положении подобная компрометация. Мало того, что надо мной нависло тяжкое политическое обвинение, а тут еще уголовщина, связь с грабителями. Да, так переплелись события, что трудно выпутаться из них и оправдаться. Действительно, одна беда не приходит, и за что такие напасти, которые ведут к крушению и страшной беде для семьи.
Лучше погибнуть, рассуждаю я, чем дать банде втянуть в свое болото. Я встаю и хриплым, сдавленным голосом, полный решимости заявляю, что от так называемой доли, от награбленного отказываюсь и ничто не может изменить моего решения, равно как заставить меня находиться в притоне преступников.
Бандиты поднялись на ноги и угрожающе загомонили. У Кузьмы появился пистолет, а у Маши финка. Властным движением руки, суровым взглядом и приказом человека в кожанке: «Воры, ша», – банда вмиг притихла, а он, адресуясь ко мне, сказал: «Комиссар, не строй из себя идеал. Пойми, что мы связаны одной цепочкой. Не для того мы включили тебя в свое дело, чтобы ты продал нас. Отсюда уйдешь или со своей долей, или совсем не уйдешь. Даем не даром, доля заслужена тобой. Никто не поверит, что встреча в лесной сторожке и здесь случайна. Наше дело верное – бояться нечего. Лучше всего – молчок. Коль идти ко дну, так всем вместе. А кому это нужно? Ни нам, ни тебе!»
Все же я решительно направился к выходу, вспоминая с сожалением, что при мне нет пистолета. Человек в кожанке и лесник перегородили дорогу. В руках главаря откуда-то появилась внушительная гиря на длинном ремне. С искаженным от злости лицом подошла и Маша, сжимая в руке финку.
А дальше события стали развиваться, как в примитивном детективе. В комнату не вошел, а ворвался, тяжело переводя дыхание, парнишка лет пятнадцати. Срывающимся голосом он произнес: «Васер! Сматываемся, легавые окружают дом!» Главарь быстро нашелся. Показывая на меня, он приказал леснику: «Займись комиссаром, но грабить погоди», и Маше: «Собери скрипун, сама оставайся. Нас и комиссара не знаешь!»
Двое грабителей схватили меня за руки и потащили на кухню, третий со всей силой толкал в спину. На кухне вмиг приподняли накрытую половиком крышку в подполье и по небольшой лесенке спустили туда. Дверь захлопнулась, в подполье, освещенном фонариком «летучая мышь», стоял полумрак. Отдавало плесенью, в наступившей тишине я почувствовал себя прескверно. Вновь вспомнил семью и представил свое незавидное положение.
«Немедленно наверх», — решаю я. Я подхожу к лесенке, в тот же миг на меня с рычаньем кидается громадная овчарка. Став на задние лапы, передними пес уперся в мои плечи, и потянул свою морду к моей шее. Я почувствовал оскал четвероногого разбойника, его прерывистое дыхание обдало мое лицо. Что же, выхода нет, надо вступать в борьбу с овчаркой, которой доверили меня. Я пытаюсь отбиться, но в тесном подвале, да в борьбе дышать становилось все тяжелее и тяжелее. Я задыхался, стал метаться и… проснулся.
Огляделся – тюремная камера. Мои соседи беспокойно спят. Один из них страшно храпит, другой что-то бормочет во сне, а там кто-то стонет. Я передохнул, стало легче, но от мысли, где я и что со мной, не очень-то полегчало.
Сокамерникам рассказывал я сон, навеянный пережитым, разговорами об уголовниках, желанием хорошо поесть, да думой о семье. Видимо, поэтому мой рассказ оказался созвучным настроению заключенных. Слушали его с большим вниманием, не раз по ходу рассказа уточняли те или иные детали. Конец встречали, кто с облегчением, что это всего-навсего сон, кто с досадой, что передавался сон, а не явь. Через некоторое время свой рассказ я услышал в другой камере, где мне довелось сидеть.
Часто тюремный день я коротал тем, что рифмовал воспоминания о прошлом, свои мысли и чувства. Все это, конечно, забылось, выветрилось из памяти. Но работа проделывалась колоссальная. Составляя рифму, ее приходилось закреплять в памяти, откладывать про запас, двигаться дальше, повторять и т.д.
Немало времени ушло у меня на составление колыбельной сыну. Получилась она по размеру большой, но в памяти сохранился лишь один стишок:
Медвежонок спит в берлоге,
Спит всю зиму напролет,
Сновидений он не видит,
И лишь лапоньку сосет.
Так и ты, сыночек, милый,
Поскорей усни.
Эту ночку, кажду ночку,
Непробудно спи.
Все это, конечно, слабо, беспомощно. Но сколько мыслей и чувств, сколько теплоты и неодолимой тоски вкладывалось в каждую строку.
Последний день 1937 года был отмечен очередной баней. Как обычно, посещение бани вносило оживление и разнообразие в тюремную жизнь. Баня всегда была желательна, и хотя она проводилась регулярно, заключенные добивались дополнительного мытья. Тюрьма отличалась не только четким распорядком, но и безукоризненной чистотой, стоило заявить, что в камере обнаружена вошь, как тотчас же всю камеру пропускали через санобработку.
Возвратившись после мытья в камеру, мы с моим напарником по кроватям Алексеевым стали готовиться к встрече Нового года. Кружки наполнили чаем и от дневного рациона отделили щепотку хлеба и кусочек сахара. Подумали о том, как не проспать полночь. Но оказалось, что не только мы, но и другие готовились к встрече 1938 года. Провожая тяжелый для нас год, мы возлагали надежду на его смену. Наступил ожидаемый момент, а с ним трагическая торжественность. Мы поднялись с постелей. Первый тост полушепотом произнес староста камеры Алексеев. За ним говорил я. Мы пожелали Сталину успеха в разоблачении перегибщиков, народу и семьям всемерного счастья, себе – улыбки нового года. После кратких речей чокнулись, выпили чай, закусили хлебом с сахаром и улеглись спать.
Первые дни нового года не принесли чего-либо существенного. Думаешь, томишься, украдкой пишешь и ждешь. Как часто бывает, ожидаемое происходит внезапно. Только лишь пообедали, как меня вызвали «без вещей», что означало – к следователю. Со знакомым чувством тревоги и беспокойства вхожу в следственный кабинет. Меня встречает старый знакомый Бондарев и допрашивает по делу Замелиной, заведующей библиотекой танкового училища, прекрасной труженицы, активной комсомолки. На эту работу я ее пригласил и назначил при помощи обкома комсомола. Протокол заполнялся следователем под мою диктовку, без всяких с его стороны возражений. В связи с этим хотел бы отметить такую деталь, характеризующую следователей того времени, как беспринципных и деляг. Если показания снимались не по их делу, а по требованиям другого следователя, то они к таким свидетельским показаниям относились с полным безразличием и равнодушием. Не раз мне доводилось свидетельствовать по иногородним делам, при этом в интересах обвиняемых в тяжких преступлениях, и никогда эти показания не встречали возражений.
Кстати говоря, Замелину вскоре освободили из-под стражи, и она поныне здравствует и работает по своей любимой специальности.
После допроса, когда меня сопровождали к машине, чтобы отправить в тюрьму, произошло совершенно необычное в следственной практике событие. На моем пути как-то внезапно повстречался конвоируемый Вырлан, без знаков различия, без пояса, с руками, заложенными за спину, с понурой головой. Конвоиры спохватились, меня поставили в угол лицом, а Вырлана втолкнули в ближайшую дверь. Но было поздно. Встреча с Вырланом меня взволновала, но не удивила. Я не злорадствовал и по простой причине: не приходилось сомневаться в том, что Вырлан арестован не за преступления, творившиеся им на следствии, тогда подобного произойти не могло, а скорее всего по обвинению в шпионаже. Он ведь являлся уроженцем и выходцем из Бессарабии. В те времена могло оказаться достаточным, чтобы подобный ему, работавший в центральном аппарате, мог проявить соответствующую «бдительность». Конечно, у меня в уме промелькнула мысль: теперь-то узнаешь, как НКВД не ошибается! Тут же возникла другая мысль, а кто же его заменит в роли моего следователя? И тут же решил успокоиться, худшего не произойдет.
В тюрьме меня водворили не в ту башню, из которой отправили на следствие, а в другую, верхнюю. Моими соседями оказались Ерохин и Залюм, которых я уже упоминал. Новый следователь дал о себе знать буквально на следующий день. Под вечер в башню не вошел, а ворвался худощавый, среднего роста, с заостренными чертами лица и колючими серыми глазами подполковник НКВД. Стремительно он обошел небольшой круг башни и остановился напротив меня. Между нами произошел такой диалог: «Гурковский?» «Да, я». «У вас было немало времени, чтобы одуматься и давать правдивые показания». «Я не виновен, правдиво и честно об этом говорю». «Кончайте молоть чепуху! Мои уши ее не слышали и слышать не хотят. Не таких раскалывал. Зарубите это на своем носу!».
Знакомство с характером следователя по фамилии Степанчонок началось с момента его ухода. Обогревавшую башню печь перестали топить. Это продолжалось в течение четырех дней. А так как на дворе стояли лютые морозы, а своими стенами и бесчердачным куполом почти вся площадь башни выходила наружу, то стены и купол башни стали промерзать и покрываться толстым слоем инея. Чтобы не окоченеть, приходилось ложиться спать, не раздеваясь, и круглые сутки, с небольшими перерывами, согреваться физзарядкой, борьбой да различными движениями. После подобного охлаждения печь стали усиленно топить. Ее трещины зияли ярким пламенем, а сама она пылала жаром. Температура в башне становилась знойной, нестерпимой, иней таял, шел меловым дождем и испарялся.
Иней быстро исчезал, значительно медленнее сохли мокрые стены, а пар все время заволакивал башню. Густой, удушливый. Температура и пар создавали обстановку парной бани. Когда же сушка стен закончилась, началось новое охлаждение. Мы пережили три таких цикла. Еле-еле хватало сил, чтобы отстоять свою жизнь. Ежедневные обращения во время поверок к дежурным по тюрьме результатов не давали и не могли дать, ибо автором такого режима, несомненно, являлся Степанчонок. По всему чувствовалось, что Степанчонок готовит мне генеральное сражение. А здесь на беду пришло другое несчастье. К вечеру у меня стала появляться в области сердца ноющая боль. Затем она переходила в острую боль по всей брюшной полости, а наружный покров кожи становился настолько чувствительным, что его приходилось обнажать. В условиях же холода и жары делать это было не так просто и легко. Таким образом приступ продолжался до двух часов.