Судьба бригадного комиссара А.Н. Гурковского

image_print

*    *    *

 

Прошло много лет и дни тюремной сидки представляются подобно пригоршне семечек – и много их, и похожи они друг на друга. Действительно, однообразие дней тюремного заключения очень большое. Только дневник помог бы индивидуализировать их.

Самое желанное время тюремных суток – ночь, если она несла с собой сон. И потому, что впадаешь в забытье, уходишь из мрачной действительности. Резкий, пронзительный звонок (осенью и зимой еще темно) не только обязывает к незамедлительному подъему, но и возвращает к тяжелому, щемящему чувству, мыслям о длительной беде.

Тюремный день подследственного нескончаемо долог, томителен и вместе с тем напряжен ожиданием вызова на следствие, каких-то перспектив. После звонка ждешь проверки, выноса параши, раздачи пайка, приноса кипятка. Паузы между этими процедурами кажутся большими, нудными. И торопиться некуда, и вместе с тем нетерпение.

С шумом и грохотом открывается металлическая дверь и врывается с тетрадкой в руках, в сопровождении надзирателя дежурный. Быстро по головам подсчитывает заключенных и мчится дальше. Обращения, претензии он выслушивает с нетерпением, на ходу и редко удостаивает их вниманием.

Вынос параши, следование группами в уборную вносит известное оживление. Курящие охотятся за «бычками», а многие тщательно проверяют каждую щель в поисках записок или газетных клочков. И хотя то же самое после оправки каждой камеры делают надзиратели, все же «сортирная почта» делает свое дело. Нередко поиски приносят успех, и в руки заключенных попадают сведения о ходе следствия по тому или иному делу, или сведения с воли. Следствие и тюремная администрация с превеликим усердием добиваются того, чтобы камеры полностью изолировать друг от друга и всех вместе от внешнего мира. Но стремление к жизни преодолевало все эти усилия. В каждом клочке газеты, в каждой печатной строке люди искали намеки, признаки изменений, прекращения политики массовых репрессий.

Никто не верил в то, что эта вакханалия может продолжаться длительное время. Но в уборной долго не задержишься даже в поисках новостей, она так обильно усыпана хлоркой, что в помещении стоит густой туман, выедающий глаза, затрудняющий дыхание. В этом случае дезинфицирующая хлорка играла роль ускорителя при пользовании уборной.

В обращении тюремной администрации с заключенными весьма ограниченное количество слов и каждое предложение имеет свое «давай». «Давай на отправку», «давай за кипятком», «давай на прогулку», «давай без вещей» (вызов на допрос) и т.д.

После оправки следует: «давай получать пайки». И на деревянном подносе по количеству едоков вносятся пайки хлеба и на каждой из них по два кусочка сахара. За этим следует священнодействие – разыгрывание пайки. Один из заключенных указывает на пайку и спрашивает у дежурного, стоящего к нему спиной: «кому?» Тот называет фамилию. Этим достигается справедливое распределение пайка, который не всегда бывает равным, а главное разыгрываются горбушки, больше ценимые. Получив паек, заключенный распределяет его дневной рацион. Делается это при помощи шпагата, а чаще всего ножичка, сделанного из монеты, брючного крючка и т.п. Такие инструменты запрещались, за них сажали в карцер, и все же в любой камере они имелись, несмотря на то, что у подследственных отнимался ремень, подтяжки, срезались металлические крючки, пуговицы, отбирались монеты, любые металлические предметы.

Времени хватало, и многие часы использовались на заточку тайком принесенного металлического предмета. Так было с карандашами, иголками и прочим. В камере никогда не переводились карандаши и иголки. Нитки добывались из бинтов, белья, половых тряпок, сучили их и употребляли в дело. Такими нитками у меня были обшиты пришедшие в негодность носки. Починочный материал поставляли половые тряпки.

Утренний чай, обед (баланда и размазня-каша), ужин сводились к тому, чтобы как-то обмануть голодный и беспокойный желудок. Если в первые дни заключения ничего не лезло в горло, то в последующем вся жизнь заключенного сопровождалась чувством голода.

Обед в камеру подвозят на тележке, получают его в порядке очереди. Наиболее прыткие стремились всегда быть впереди, чтобы, пока происходит раздача, съесть свою порцию и попытать счастья на получение добавки. Уму не постижимо, как они умудрялись в считанные секунды проглотить миску горячей баланды. Но чего не сделаешь, чтобы хоть чем-то заполнить голодный желудок.

Известным подспорьем в питании являлся ларек. Кто имел деньги на своем счету и право ими пользоваться, раз или два в месяц под конвоем посещали тюремный ларек. Здесь отпускали курево, хлеб, сахар и кильку. Для счастливцев посещение ларька являлось праздником. А для остальных, в числе их всегда был и я, – в пытку. Удачник, конечно, налегает на покупку, а ты глотаешь накатывающиеся слюни и пожимаешь урчащий желудок. Неудивительно, что голодное брюхо давало пищу мозгам. О еде думали, говорили, она часто приходила во сне. Моему сокамернику, бывшему директору техникума Ерохину, не надоедало, а мы ему не препятствовали, воспроизводить семейную сценку: сядет семья за еду, а жена, ставя на стол горячие пироги обязательно спросит мужа: «тебе хлеба или пирогов», на это следовал ответ: «положи, что похуже, …ну, пирогов». И Ерохин долго и с удовольствием смеялся, смакуя, каковы были дела с питанием.

Жизнь подследственных впроголодь охотно использовалась следователями. Среди их «опекаемых», случалось, попадали такие, поведение которых определялось желудком, за кусок булки или колбасы они готовы были не только наушничать, но и оговаривать кого угодно и в том числе самих себя.

Двадцатиминутная прогулка вносила заметное оживление в тюремный день. Потребность подышать свежим воздухом заставляла ценить эти минуты. Не меньший интерес заключался в наблюдении за тем, что творилось за окном камеры, особенно, на прогулочном дворе. Не могли противодействовать этому закрывавшие окна деревянные щиты («намордники»), установленные снаружи, наклонно вверху для некоторого доступа света. Проделанные и тщательно маскируемые щели и отверстия, при величайшей осторожности давали возможность вести наблюдение за тем, что происходило снаружи.

Некоторое время я находился в башне, окно которой выходило на прогулочный дворик. Организовав систематическое наблюдение за прогулкой, мы точно знали о движении подследственных, новом пополнении, возвращении со следствия и т.п. Не раз перед нами дефилировали вчерашние следователи и наши друзья. Я мог видеть начальника артучилища полковника Д.М. Веревкина, его заместителя полковника В.О. Брежнева, их комиссаров, бригадного комиссара Нелимова, комиссара пехотного училища полкового комиссара Никитина, командира танковой бригады полковника Малькова, его начальника политотдела старшего батальонного комиссара Черню и многих других. Я всегда получал большое удовлетворение от того, что они, помятые и измотанные следствием, все же выглядели бодро, сохраняли строевую выправку. Проявив выдержку и стойкость, им удалось дожить до перелома и дождаться освобождения.

Нельзя пройти мимо некоторых особенностей, с которыми приходилось сталкиваться в заключении. Летом 1938 года после допроса меня поместили в небольшую тюремную камеру, заполненную до отказа. На камерном жаргоне заключенные здесь распределялись на «коммунаров» (кому нары) и коммунистов (кому низ). Камера настолько была заселена, что люди спали под нарами, в проходах, а на нарах на одном боку, так что поворачиваться можно было только сообща. Днем, чтобы по камере можно было ходить, нижние поднимались на нары и размещались на корточках. Жара и духота стояли нестерпимые. Все сидели голяком, непрерывно вытирая струи пота. Обмороки были обычным явлением.

Так как я числился за особым отделом и находился на таком строгом режиме, что немыслимо было общение с внешним миром, меня вновь водворили в башню. Зато здесь был воздух и отдельная кровать.

Осенью того же года мне пришлось находиться во вновь оборудованных камерах управления. Камера на 4-6 человек. Для каждого кровать с постелью, перед кроватью табурет, на двоих тумбочка. Такова внешняя сторона.

После подъема, оправки и уборки полагалось сидеть на табурете ровно, не сгибаясь, руки на коленях. Ходить по камере и разговаривать не дозволялось. Камера находилась под неусыпным (буквально) контролем надзирателя. Чуть что не так, надзиратель внимательно смотрит в глазок, сразу напоминание о карцере. Такое состояние в течение дня всего разламывает, угнетает, а дню конца нет. Не приносит покоя и ночь. Часто гремит засов, громко щелкает ключ, и с шумом открывается дверь. Все возбуждены, поднимают головы с подушек. «На допрос или с допроса?», «Не меня ли вызовут?», «Давай, пошли!» – и повели наверх. Пробуешь опять заснуть, но вскоре происходит то же самое, только с той разницей, что не вызывают, а доставляют с допроса.

Камерный быт усугублялся тем, что после ремонта штукатурка не высохла, и густое испарение стояло все время в камере. Неприятное заключалось и в ином. В уборную выводили утром и вечером. Параши в камере не было. Таким образом, днем в уборную можно было попасть только тогда, когда соблаговолит это сделать надзиратель. Ночные тревоги, дневное томление, да общая напряженность, к тому же понимание того, что на дополнительную оправку трудно рассчитывать, вызывали острые, дополнительные потребности в уборной. А надзиратель на просьбы и мольбы непреклонен: «Не надоедай, подождешь! Карцер, а не уборную получишь!» И все в таком духе. Испытывая физические и моральные муки, думаешь о том, что все, все отдал бы за один миг блаженства в уборной, да о том, какую страшную силу имеет над людьми надзиратель.

В тюрьме ночи протекали более спокойно, конечно, и отсюда практиковались вызовы на допрос, но не так часто. Раз, два в месяц случались «сухие бани» – внезапные обыски с раздеванием всех догола. Давало о себе знать и ночное этапирование в лагеря – по два и более раза в месяц. Эта процедура напоминала переселение народов. Уже с вечера в тюрьме ощущалось некоторое оживление. Ночью же, когда многочисленных этапируемых собирали во дворе, образовывался шум и гомон. Конвоиры выкрикивали фамилии принимаемых заключенных, те отвечали. Окриками и руганью строили всех по командам. Овчарки скулили, а то и выли. Кто-нибудь из заключенных, припав к окну, через щель намордника наблюдал за освещенным двором и вел репортаж. Следовавший за такой же ночью день полностью принадлежал лагерям – все разговоры сводились к перспективе лагерной жизни.

Отправка осужденных в лагерь всегда вызывала у меня воспоминание из недалекого прошлого. Еду по главной улице города, и мне навстречу, невдалеке от вокзала, попадается конвоируемая группа заключенных. Картина внушительная, без преувеличения сказать, потрясающая. Заключенные окружены густой цепью конвоиров. Впереди, шагах в тридцати, клин, сзади аръергард сопровождающих. Винтовки наперевес. В цепи конвоиров несколько свирепых овчарок. Вот они враги, думал я, наблюдая за арестантами, да какие опасные.

В тот же день, но уже к вечеру, следуя в воинский лагерь, я обогнал двух милиционеров, сопровождавших человек десять арестованных. Среди них я без труда опознал часть тех, кого с такой помпой и предосторожностью вели по городу. Я не ошибался. Оказывается, с исключительной строгостью подследственных из тюрьмы вели на вокзал, там водворяли в специальные арестантские вагоны, а на соответствующих станциях передавали их милиционерам, которые так по-домашнему вели и доставляли их в район на допросы. Сплошная развлекательная комедия, если бы не было так трагично и грустно.