Судьба бригадного комиссара А.Н. Гурковского

image_print

*    *    *

 

Наконец, случилось то, чего следовало ожидать. Утром, сменив Загорелого, Вырлан в категоричной форме заявил, что если я не перестану упорствовать и не подпишу протокол, то сегодня же арестуют мою жену, и она будет представлена на очной ставке со мной, чтобы уличить меня в тяжких преступлениях. «Так вот для чего понадобились булка и варенье!» – подумал я и ответил, что сейчас меня невозможно ничем удивить, равно как и заставить подписаться под ложью.

Вырлан еще немного пошумел, затем заторопился и отправил меня в камеру. Он понимал, что очередная его затея не удалась, но все же не терял надежды сломить меня. Поэтому дальше последовали еженочные вызовы на допрос. Иногда с разрывами в один-два дня. Все ночи, изредка дни, я проводил на следствии. Способы нажима и воздействия были те же, иногда обновлялись.

Однажды допрос протекал у окна, из которого просматривалась главная улица Рязани – улица Подбельского. С мучительной тоской и болью в сердце я наблюдал уличную суету, оживленные, жизнерадостные лица прохожих. Тогда же в эту комнату в сопровождении должностных лиц вошел председатель исполкома горсовета Котович. С ним я находился до ареста в наилучших отношениях. Вошедшие осматривали помещение и что-то прикидывали. Котович со мной не поздоровался, на лице его читались одновременно и удивление, и растерянность, и неловкость. Нам было невдомек, что дней через десять мы вновь встретимся, но уже при иных обстоятельствах. Как-то на рассвете открылась дверь камеры и в нее буквально втащили, вволокли обессиленного Котовича. Меня он узнал. В каком-то полусознательном состоянии сказал, что все предложенное следователем подписал и тут же замертво упал и захрапел. Необычен был лишь запах одеколона, исходивший от Котовича.

Систематические допросы изнурили и до предела напрягли всю мою нервную систему. Так возникло неодолимое желание прервать допросы, заполучить любой ценой передышку. И я решил заболеть, вызвать какое-либо длительное тяжелое заболевание, которое поставило бы следствие перед необходимостью поместить меня в больницу. Чтобы осуществить задуманное, я, возвращаясь как-то на рассвете с допроса, попросился в уборную, совмещенную с умывальником. Здесь я мгновенно снял с себя гимнастерку, нательную рубаху, отвернул кран и холодной водой длительное время обливал себя.

Намоченную рубашку я надел на себя и в таком виде стал под струю студеного воздуха, поступавшего через решетку и открытую форточку. Холод пронизал меня до пяток. В ознобе билась каждая мышца, зуб на зуб действительно не попадал, отбивая частую дробь. В дикой трясучке прошли последние часы ночи в камере. Таким образом я пытался вызвать воспаление легких, но не заболел даже насморком. Подобную попытку я больше не повторял. Наоборот, пришел к другому выводу и умозаключению – вынести, во что бы то ни стало вынести выпавшие на мою долю испытания, а для этого не ослаблять, а всемерно укреплять свой организм. И с этого момента я взял на вооружение физзарядку. При малейшей возможности по утрам и вечерам я стал прибегать к ней, к обтиранию влажным полотенцем, к длительной прогулке по камере. Попутно на позвоночнике, из сложенного жгутом мокрого полотенца, по утрам я делал согревающий компресс. Такой нерушимый порядок я сохранял в течение всего времени тюремного заключения и это во многом мне помогло.

Месяца два-три продолжался подобный допрос. Вернее, требовалось подписать всегда находившийся передо мной небольшой протокол. Видимо, Вырлан потерял надежду на успех и распорядился этапировать меня в рязанскую тюрьму. Произошло это на рассвете, с комфортом, на его легковой машине. Меня доставили в санпропускник, а здесь сразу же посадили на стул у выщербленного, покрытого пятнами зеркала. Собственное отражение быквально потрясло меня. Никогда в жизни, при различных бедах, болезнях и лишениях у меня не возникало жалости к самому себе, здесь возникла: болезненная, горестная. С зеркала на меня смотрело чужое незнакомое, землистого цвета лицо, с большой густой бородой, с шапкой волос на голове, налезавших на уши, воротник, сросшихся с бородой. Глаза отсвечивали тоской и болезненным блеском. Невольно, назвав свое имя, я произнес: «несчастный, что сделали с тобой!» Парикмахеру было не до переживаний. Он сноровисто прошел машинкой по бороде, перешел на голову, и я преобразился – стал худым, землистым, с заостренными чертами.