Мы взрослели в боях от Прони до Нарева

В.И. ПОПОВ

Боевым побратимам — воинам 23-й отдельной

гвардейской танковой Ельнинской, Краснознаменной,

орденов Суворова, Кутузова и Богдана Хмельницкого

бригады — посвящается

Предлагаемый читателям фронтовой очерк — это один из фрагментов воспоминаний участника Великой Отечественной войны полковника в отставке Виктора Исааковича Попова. Боевую закалку в горниле жестокой схватки с врагом, определившую его дальнейшую судьбу, он начал в феврале 1943-го семнадцатилетним юношей. Был курсантом военно-пехотного училища, затем наводчиком и командиром расчета 82-мм миномета. Получил на фронте звание сержанта, удостоился нескольких боевых наград, трижды был ранен. Участник Парада Победы 1945 года.

После войны В.И. Попов, окончив военно-политическое училище и военно-политическую академию, трудился и военной печати, в течение двадцати лет — в редакции газеты «Красная звезда». Имеет много печатных работ.

1. До свидания, Москва!

Хлопнула дверка, взревел мотор старенького, видавшего виды автобуса. Качнулось и поплыло, удаляясь, многоэтажное здание лечебного заведения с длинным названием 2-я клиническая железнодорожная больница имени Н.А. Семашко, часть которой была отведена под военный госпиталь, в котором мы и долечивали свои раны. Прощайте, умельцы-врачи, терпеливые сестры, заботливые нянечки, окружавшие нас теплом и вниманием! Прощайте, наши друзья по больничным койкам, у которых выздоровление еще впереди!

— К врачам зайдите, поблагодарите, — настоятельно советовал перед нашим отъездом мудрый Дорофеич — старый солдат, лежавший на койке напротив меня с простреленной ногой, которую растягивали ему гирями на тросе, переброшенном через блок. — А то мы больше их материм и костерим, когда больно, а они из нас, покалеченных, полноценных людей делают. Вон какой ладный гвардеец! — похвалил он меня. — И руки, и ноги, и голова — все на месте. А мне вот лежать еще да лежать.

— Поправитесь Дорофеич, — заверил я его. — Глядите еще на фронте где-нибудь под Берлином встретимся.

— Куда мне! — махнул он рукой, и слезы выступили у него на глазах, то ли от обиды на свою сегодняшнюю немощь, то ли от сожаления, что не быть ему уже на фронте под Берлином…

— Прощевайте! — сказал я всем остальным, лежавшим в палате, как это делали выписывавшиеся до меня бывалые солдаты.

Мудрый человек Дорофеич! Мы действительно вспоминаем о врачах, когда что-то болит. Надо и вправду попрощаться. Постучался в кабинет хирурга, вошел:

— Товарищ Игорь Моисеевич, гвардии красноармеец Попов. Представляюсь по случаю убытия на фронт.

Уже далеко не молодой, он тяжело поднялся из-за стола. Склонил на бок седую голову в очках, разглядывая меня, и произнес:

— В больничном халате вы моложе. Мальчишка, можно сказать. Сколько вам, девятнадцать?

— Восемнадцать, — уточнил я.

— А в форме — настоящий боец, красноармеец! — похвалил он.

Это был, конечно, комплимент. Я только что проходил мимо зеркала в коридоре и смог по-справедливости оценить самого себя: тонкая шея в широком вороте гимнастерки, обмотки на ослабевших ногах (трехметровые голенища, как их звали солдаты).

Игорь Моисеевич усадил меня рядом с собой:

— По правде сказать, вас бы надо еще подлечить: ванны, грязи, массаж. Коленный сустав, голубчик, — тонкая штука. Там все природой предусмотрено: и гладко отполированные поверхности, и хрящи для амортизации, и смазка. Ни добавить, ни убавить. А у вас железо вторглось в эту гармонию. Осколок под чашечкой прошел. На курорт бы вас специальный, да время не то. Но вы, голубчик, сами лечитесь. Да, да. Тренировать мышцы надо. Сгибайте, разгибайте ногу. И массаж. Растирайте колено, мните. Это же приток крови. А кровь — наше лучшее лекарство.

— Засмеют, как в траншее приседать начну, — возразил я.

— А вы схитрите. Сделайте вид, будто патрон уронили, присядьте. А там, глядь, обмотка размоталась — еще.

Милый добрый доктор! Я знал, что он врачом был еще в Первую мировую. Говорили, что недавно похоронил жену.

— Можно я вам с фронта напишу? — захотелось мне утешить его.

Он помолчал, может, почувствовав мою неуклюжую жалость:

— Нет, не надо. Слащавых писем не люблю. А о серьезных вестях в сводках прочитаю. Вы родителям пишите. Матери. Мы ведь матерей жалеть начинаем, когда их уже нет. Вот тебя ранило — больно. А матери в тысячу раз больнее.

В дверь постучали. Ввалились все наши, отъезжающие. Все в форме.

— Спасибо! Спасибо, что зашли, — растрогался хирург. — А то ведь, бывает, подлечили человека, а он хлопнул дверью и ни здрасьте, ни прощай. Это я по-стариковски. Давайте посидим на дорожку, помолчим.

Сели, помолчали.

— Ну, с Богом. — Игорь Моисеевич поднялся. — Возвращайтесь живыми.

Растроганный добрыми словами хирурга, я забежал проститься с сестрами, с теми, к которым мы в очередь выстраивались на перевязку, ценя их ласковые нежные руки. Поклонился и Варваре Антоновне, смены бинтов у которой мы боялись как огня.

Варвара Антоновна неожиданно расчувствовалась:

— Будь моя воля, никогда б не пустила на войну таких мальчишек.

Зашел и к санитаркам:

— Спасибо, тетя Нюра, и вам, тетя Зоя! Вот, уезжаю.

Тетя Нюра обняла. Подошла и тетя Зоя, обняла, поперхнулась слезами:

— Какая тетя? Мне и тридцати нет.

Убежала расстроенная.

— Муж у нее в сорок первом пропал под Москвой, — пояснила нянюшка Нюра. — Добровольцем пошел. Ушел и как в воду канул. Теперь вот соломенная вдова: вроде муж есть и нет его.

— Теть Нюр, я не знал, не хотел ее обидеть. Вы извинитесь за меня.

— Ничего. Поплачет, легче будет.

…Все это осталось позади. Прощайте и простите нас, дорогие хозяева госпиталя. Не поминайте лихом и вы, юные наши шефы — пятиклассницы соседней школы, выступавшие с концертами в палате, и старшеклассница, их вожатая, не по годам серьезная Танечка Медведева со смешными косичками…

Автобус трясло по булыжной мостовой. За окном проплывали окраинные улицы Москвы, совсем не похожие на столичные магистрали, какими рисовало их наше воображение. Впрочем, какой тут лоск и блеск, когда война. Вон еще и бумажные кресты на окнах домов, хотя бомбежки давно миновали. Войной жила вся страна. Войной по-прежнему жила и Москва.

Белорусский вокзал. Сколько эшелонов отправилось отсюда на запад! Может, и муж няни Зои отсюда уезжал? Сейчас почти безлюдно. Пассажиры в основном военные. Одни командировочные. Другие, как мы, из госпиталей на фронт.

Пришел наш старший:

— Все в порядке. Билеты у меня на руках. Поезд через час. Утром будем в Смоленске.

Хотелось бы на прощание пройтись по столичным улицам. Да что успеешь за час. Покрутились возле вокзала. Где-то здесь ансамбль Александрова впервые исполнял «Вставай, страна огромная». Теперь звенит эта песня по всей стране вроде гимна или клятвы. Хорошая песня. Как поют — мурашки по коже.

Подпятился задом поезд. Его толкал невидимый нам паровоз. Маленькие двухосные вагончики. Нашли свой. Разместились на деревянных сиденьях. Накатывалась грусть от расставания с Москвой, от неизведанности завтрашнего дня. Боря Иткин, лечившийся в соседней палате, забренчал гитарой. Из неопределенных звуков постепенно вырисовывалась мелодия. Подхватили новую, только входившую тогда в моду песню:

На позицию девушка

Провожала бойца.

Темной ночью простилася

На ступеньках крыльца.

И пока за туманами

Видеть мог паренек,

На окошке на девичьем

Все горел огонек…

Песня нравилась. Она вроде бы и про нас. Хотя нас никто не провожал. И за окошками не огонек, а всего-навсего холодные вокзальные фонари. А может, потому и нравилась, что пелось в ней, как должно было быть, как хотелось бы нам?

Свистнул паровоз. Вагоны лязгнули буферами, заскрипели, покатились, набирая ход. Песня оборвалась, и оборвалась в душе какая-то нить, связывающая нас и город, в котором мы лечились. Все это становилось уже прошлым. Доведется ли еще когда побывать здесь? Нас ожидали бои. И все мы знали, что это такое. Хотелось отстраниться от сумрачных мыслей. Но они возникали в голове вновь и вновь. И все же верх одерживает то, что зовется надеждой. Ведь не всех убивают. Очень это правильные слова, когда говорят, что надежда умирает последней.

Гитару взял молодой солдат из цыган, неведомо как попавший на войну, которого и кликали все Цыганок. Тронул струны и тихо запел на своем языке какую-то одному ему ведомую песню, печальную, тревожащую душу. И она, пожалуй, лучше всего была созвучна общему настроению. Молчали. Каждый думал о своем. Мне опять вспомнились слова доктора Игоря Моисеевича о матерях. Может быть, потому, что и на себе вину чувствовал: столько времени в неведении дом свой держал.

Перебираю в памяти, как это было. В составе 1-го гвардейского Донского танкового корпуса наша 1-я гвардейская мотострелковая бригада наступала с Лоевского плацдарма на Днепре на Речицу. Как всегда артподготовка. Потом атака танков, за ними пехота, за пехотой мы, батальонные минометчики. Выбили немцев из траншей первой полосы обороны, продвинусь километров на восемь-десять. Не без потерь, конечно. И танки горели, и пехота поредела. У нас в роте одного сержанта ранило в грудь осколком. А солдата убило. Идем вперед. Но человек не машина. Остановились передохнуть всей ротой в кустарнике. И это, наверно, была ошибка ротного. Такие кустарники, обозначенные на военных картах, как правило, пристрелены артиллерией. Только кто тогда об этом думал? Сели, раскрыли вещмешки. Грызем сухари НЗ. Шутим: «А то еще убьют — пропадет». Вдруг вой снаряда и взрыв. Как ни была рассредоточена рота — пятерых сразу наповал. Я пришел в себя, удивился: до этого сидел на болотной кочке, а теперь лежу на земле. Крики, стоны. Подбежал сержант, а у меня из зимних стеганых брюк клочья ваты торчат.

— Давай пакет! — это сержант.

Достал нож, размахнул мою правую штанину сверху вниз. Тут я впервые в жизни увидел свое собственное мясо. А командир, воевавший с сорок первого, привычно наложил на рану стерильные подушечки из пакета, ловко забинтовал. Тяжелые орудия противника били, видно, издалека. Снаряды ложились не кучно: то ближе, то дальше. Минометчики собрали матчасть и двинулись почему-то в обратную сторону.

— Сейчас за вами машину пришлем, — успокоили нас.

Остались убитые и раненые. Я знал, что недалеко лежит наводчик нашего миномета Николай Стрельников. Ему осколком перебило левую руку выше локтя. Сколько за день наступления артналетов преодолели, а тут на тебе — одним снарядом.

Ноябрьский день недолог. Стало смеркаться, холодать. Как не ряди, а поздняя осень. Мы и снег уже видели. Стали мерзнуть пальцы в ботинках.

— Николай! — позвал я.

Он отозвался и спросил:

— Ходить можешь?

— Попробую, — неуверенно ответил, а про себя подумал: «Не замерзать же лежа». Сел. Опираясь на винтовку, поднялся, не сгибая раненой ноги. Попробовал шагнуть, получилось. Доковылял до Стрельникова, огляделся. Невдалеке, сваленные в кучу взрывом снаряда, лежали убитые. В верхнем узнал Кокорина, самого старого солдата нашей роты. При свете луны виден был его широко открытый рот. На последнем вздохе, наверно, и застигла его смерть.

— Подняться сумеешь? — это я Стрельникову.

— Помоги, — попросил он.

Ухватил его за руку, потянул на себя, поставил на ноги. Нас окликнули. Пошли на голос. В глубокой воронке от снаряда, осколками которого нас, похоже, и ранило, лежали два солдата. Один — пехотинец. Пуля повредила ему пятку. Другой — санинструктор, который доставлял его в тыл.

Сползли к ним. Теперь нас уже четверо. Четыре винтовки. Можно и ночь коротать. Дремали. Часов ни у кого не было. Долго ли быть ночи или нет, не знали. Сзади послышались шаги и приглушенные голоса.

— Стой, кто идет? — не очень громко окликнул санинструктор.

К нам подошли разведчики. Удивились, как мы здесь. Впереди никого нет. Это нейтральная полоса. Наша траншея метрах в двухстах позади. И вам бы лучше уйти. А то тут и немцы шныряют. Будете уходить, держитесь на тот пожар. Это деревня Клены горит.

Попрощались, ушли. Мы остались одни. Может, к утру все же машину пришлют? Шевелю пальцами ног, чтобы окончательно не закоченели. Время кажется остановилось. Никаких признаков зари. Впереди послышались движение и голоса. Первым среагировал Стрельников. Он был в оккупации и узнал гортанную речь.

— Немцы! — придавленно выпалил он.

Разом вскочили. Санитар выволок раненого. Выбрался и Стрельников на здоровых ногах. А я не мог. Ботинки скользили по влажным, схваченным морозом стенкам воронки. Несгибавшаяся нога была плохим помощником.

— Протяни винтовку! — это догадался санинструктор.

Он — за ствол, я за приклад и ремень — выбрался. Двинулись на свет пожара. Отошли метров сто пятьдесят-двести, когда с того места, где мы были, взвилась ракета, ударила автоматная очередь. Как мог побежал, хромая. Остановился перевести дух. Тишина. Вполголоса позвал:

— Николай!

В ответ ни звука. Пошел один на световой ориентир. Сначала оглядывался, озирался по сторонам, нет ли погони? А потом стал не на шутку опасаться своих. Окажись вот так внезапно перед окопом сонного солдата, с перепугу и пристрелить может… Шел, цепляясь за кусты, шурша травой, чтобы услышали, окликнули. Тщетно!

И сто метров, и двести остались позади. Нет траншеи! Какой-то темный силуэт появился на фоне пожара. Подхожу — танк. Постучал по броне. Окликнул. Тишина. Увидел корму и понял — сгоревший танк. Заметил еще одну боевую машину. Теперь уже подходил не опасаясь.

— Стой, кто идет? — голос из-под днища.

— Свои, ребята, — отозвался, — раненый я.

Танкисты вылезли из окопа, сооруженного под днищем:

— Закурить есть?

Я не курил. Но перед наступлением каждому солдату выдают все, что полагается по норме. Достал из кармана пачку моршанской махорки. Курительную бумагу и даже спички. Танкисты затянулись, раздобрели:

— Ты, парень, поспешай. Скоро рассвет. А тут огонь — жуткий, не пройдешь. Пока темно, дуй на горящую деревню.

…Поезд загремел металлом, заскрипел тормозами. Остановка. Но за окном темно. Цыганок спал, откинув голову на спинку сиденья. Надо было укладываться и мне. Но воспоминания не отпускали…

О чем я? Ах, о матерях… В общем тяжела была та ночь после ранения. Но до санчасти добрался. А наши с утра в наступление пошли. Минометчики пришли на место, где нас подкараулил вражеский снаряд. Убитые лежат. Раненых нет. Поскольку оставались мы на нейтральной полосе, решили, что раненых немцы уволокли.

Об этом земляк мой Женя Скваж и написал своей матери. Та с письмом — к моей… А от меня только из последнего госпиталя, из Москвы письмо дошло. Пять месяцев был как без вести пропавший. Сколько боли скопилось за это время в материнском сердце! Стал наваливаться сон. Передо мной вдруг предстало лицо Игоря Моисеевича, который повторял под стук колес: «Возвращайтесь живыми, возвращайтесь живыми»…

*    *    *

— Смоленск! — прокатился по вагону голос проводника.

— Ну надо же в такую рань! — проворчал недовольный Боря Инкин. — Не мог задержаться, — это уже упрек в адрес поезда.

— Ты, браток, наверно, городской, поздно вставать привык, — заметил Цыганок.

— Городской, — подтвердил Иткин, — только город мой поменьше твоего табора.

Цыганок вдруг нахмурился, стал мрачнее тучи. Похоже, были у него с табором какие-то нелады. А может, показалось мне. Да и мысли вскоре переключились на другое. Поезд остановился, двери вагона распахнулись, и «могучее пополнение фронта», как нас называл старший группы, высыпало на перрон.

Вот он, многострадальный Смоленск! Сколько помнит себя Русь, всегда он поперек дороги недругам нашим вставал. И в эту войну выпала ему нелегкая доля. Сперва его немцы бомбили, потом, когда у немцев оказался, наши самолеты не давали покоя по ночам. Теперь вот опять немцы налетают. Бомбы разные, а город один. И лежат многие улицы его и вокзал в развалинах.

Нашли скромный полуподвал с вывеской «Военная комендатура». В нем хозяйничал майор. Спросили о запасном полку. На наше счастье или несчастье оказался он недалеко от города, и пешком очень даже просто добраться можно.

На несчастье потому, что в госпитале и в поезде мы немало рассказов наслушались о порядках в запасных полках. Занятия от зари до зари. Кормежка — ноги вытянешь.

— Не знаю, как этот, смоленский, — говорил сержант Иткин, — а вот о запасном в Селиксе под Пензой я наслышался. Туда, говорят, сам Ворошилов приезжал порядок наводить. Командира, некоторых его заместителей, голодом моривших солдат, по его приказу расстреляли.

— А по мне, — с неподдельным оптимизмом отозвался Курочкин, могучего сложения старшина, служивший, похоже, еще с довоенных лет, — и в запасном полку можно устроиться. Солдат, он в любой обстановке должен уметь к жизни приспосабливаться.

Мы с Иткиным были помоложе, настроены по-боевому и не хотели приспосабливаться. Нас поддержал и Цыганок.

— Эх, молодо-зелено, — заключил Курочкин. — Вот попадете, как мы в сорок первом в мясорубку, вспомните меня.

— Сейчас сорок четвертый, — парировал Иткин.

Парировать-то парировал, но на душе после слов Курочкина остался какой-то муторный осадок. Вот так бывает, когда чисто-пречисто вымоют пол, а человек вдруг беспардонно протопает по нему в грязной обуви, оставляя за собой неприглядный след.

— Когда к Кремлю будете подниматься, — напутствовал майор из комендатуры, — обратите внимание на памятник Михаилу Илларионовичу Кутузову. Все кругом в руинах, а памятник цел. Недоступным он оказался для врага.

Мы с почтением потом рассматривали бронзового фельдмаршала. Это же надо! Туда и обратно прокатилась через него война, а он стоит себе со шпагой в руке, гордо поднятой головой, обращенной на запад.

…И вот он, этот полк. Никто нас в нем не ждал, конечно. На плацу пустынно. Ясное дело — все на занятиях в поле. Завтра и на нас обрушится муштра. Уселись погреться на летнем солнцепеке, наслаждаясь последними возможностями вольной жизни. Однако расслабляться долго не пришлось.

— Выходи строиться!

Кажется, нам. Долго и бестолково топчемся на месте, выравнивая носки ботинок и сапог. Что и говорить, от многого отвыкли за время вольготной госпитальной житухи.

— Смирно! Вольно! Гвардейцы есть?

Я вышел. Покосился глазом на соседей. Шагнули также Цыганок и Иткин, и еще человека четыре… Курочкина не было, хотя в госпитале он щеголял с гвардейским значком на лацкане байковой куртки.

— Специальности?

Мы с Борисом Иткиным были минометчиками, Цыганок — автоматчиком, остальные — стрелки.

— Этих гвардейцев я забираю всех, — заявил старший лейтенант, до этого молча стоявший рядом с офицером, который нас строил. — Гвардии старший лейтенант Бедрин, — назвал он себя. — Считайте, что служба для вас в запасном полку закончилась. Поедете со мной в батальон автоматчиков 23-й гвардейской танковой бригады. Вопросы есть?

— Вы командир батальона? — спросил Цыганок.

— Нет, — улыбнулся он. — Я — комсорг батальона. А комбат у нас гвардии майор Бетин. Назначен к нам, правда, недавно. Но офицер боевой. Впрочем, вы и сами с ним познакомитесь.

Улыбка мгновенно сделала его лицо как-то проще, доступней. Был он среднего роста. Широк в кости. Лицо, покрытое редкими веснушками, нельзя было назвать красивым: широкий нос, большой рот с тонкими невыразительными губами, широкие скулы и прямой снизу подбородок. Под белесыми бровями выделялись карие, не большие, но и не маленькие глаза. Когда они улыбались, и все лицо светилось открытой доброжелательностью.

— О, сразу же и под начальство попал, — буркнул Иткин.

Бедрин услышал его:

— Это какое же начальство?

— Ну, вы — комсорг, а я комсомолец, — пояснил Борис.

— Ну, какой же комсорг — начальство? Я комсомольский работник.

— А старший лейтенант?

— Старший лейтенант, чтобы на равных с офицерами быть. А комсорг, чтобы на равных с солдатами и сержантами. Вот такая карусель получается, — и он снова приветливо улыбнулся. — Кстати, есть еще комсомольцы?

— Красноармеец Попов, — назвал я себя.

— Гвардии красноармеец, — поправил Бедрин.

— Гвардии красноармеец, — повторил я.

— Ну что ж двое из семи — тоже неплохо, — подытожил комсорг.

Он еще раз окинул наш небольшой строй:

— Вещи у всех при себе?

— Какие у солдата вещи? — блеснул глазами Цыганок.

— Тогда по машинам!

Старший лейтенант направился к стоявшей неподалеку полуторке, имевшей довольно опрятный вид. Мы последовали за ним.

— У вас, что все машины такие новые? — спросил Цыганок больше для того, чтобы поддержать разговор.

— А как же, мы — гвардейцы! У нас все должно быть лучше других, как говорил классик, и лицо, и одежда, и мысли… Советую это иметь в виду.

Он посмотрел, как мы усаживаемся в кузов, проверил замки бортов, сел в кабину, и полуторка покатилась по грунтовой дороге, оставляя за собой густое серое облако пыли.

Над головой у нас было бездонное синее небо. Яркое солнце, поднимаясь к зениту, пригревало все сильней и сильней. Из-за оград палисадников какой-то уцелевшей от войны деревушки тянулись к нам пушистые гроздья сирени. Черные как смоль грачи надсадно кричали, предостерегая только что вылупившихся птенцов о возможной опасности со стороны нашей прыгающей на ухабах машины.

Начиналось лето 1944 года. И все кругом было так мирно, молодо, зелено, что не хотелось думать ни о запасном полку, где служба не мед и от которой нас неожиданно избавила милостивая судьба, ни о войне, на которой мы уже хлебнули лиха и навстречу которой вновь двигались, направляясь в боевую воинскую часть, ни о грядущих опасностях, которые всегда таит в себе фронтовая жизнь.

Темная полоса леса, возникшая на горизонте, постепенно приближалась, превращаясь в ели, березы, осины, сосны. На опушке мы заметили полосатый шлагбаум. К одному концу его были прикручены старые танковые траки, к другому — телефонный кабель, которым ловко орудовал солдат с автоматом на груди.

Машина дрогнула и остановилась. Бедрин легко выскочил из машины.

— Здравия желаю, товарищ гвардии старший лейтенант! — как старого знакомого приветствовал его часовой. — Кажется, нашей боевой мощи прибыло? Ну-ка блесните мускулами, богатыри!

— Не балагурь, Карасев, люди устали, всю ночь тряслись в поезде от самой Москвы.

— Эй, орлы, — не унимался Карасев, — земляков среди вас нет? Горьковский я, с Волги.

— У нас все сладенькие, — в тон ему отозвался Цыганок. — Кто с молдавских виноградников, кто свеклу растил на Днепре.

— Ничего, хлопцы зубастые, — одобрил солдат. — Только учтите, свекла не на Днепре, а на полях растет.

Увидев подъезжавший «виллис», он бросился открывать шлагбаум.

— К машине! — скомандовал Бедрин и пояснил: — Водитель поедет в парк, а мы в штаб.

*    *    *

Лес казался пустынным. Ни тебе палаток, непременных атрибутов лагерной жизни, ни деревянных времянок, в которых обычно располагаются в полевых условиях штабы. И только повернув на размеченную прямо на грунте линейку, мы обнаружили стройную вереницу землянок, ловко замаскированных сверху дерном, мохом, еловым лапником. По всему чувствовалось, что воинский порядок здесь не для гостей и проверок, а привычная устоявшаяся необходимость. Гвардия — она и в этом гвардия!

У одной ничем не выделявшейся землянки стоял офицер и внимательно смотрел в нашу сторону.

— Похоже, комбат, — толкнул меня локтем Иткин.

Мы остановились возле этого комбата.

— Товарищ гвардии майор, — доложил Бедрин, — пополнение прибыло. Все гвардейцы. Все из госпиталя. Двое — члены ВЛКСМ.

— Как доехали, товарищи гвардейцы? — повернулся майор к нам. — Хорошо? Ну вот и хорошо. Больных нет? Нет. Обмундированием обеспечены полностью? Хорошо. Обедали? Впрочем, еще рано. Обед у нас через час. Позаботьтесь, чтобы накормили, — повернулся он к комсоргу.

— Помпохоз, — шепнул опять Иткин.

Майор еще раз окинул нас взглядом, предложил пройти за ним за землянку в учебный класс. Прошли. Расположились. Он — за столом из плотно слаженных тесаных досок, мы — на скамейках из длинных горбылей.

Офицер встал из-за стола. Мы поднялись тоже. Он сделал жест рукой, чтобы мы сели. Высокий грузный, он и впрямь был похож на властного командира. Однако облику его суровости явно не хватало. Более того, постоянный прищур глаз придавал ему какое-то пытливое выражение. Посмотрим, чего ты стоишь на самом деле, как бы говорил он собеседнику.

— Я — заместитель командира батальона по политчасти, — заговорил он. — Моя фамилия Уфимцев. Хочу познакомить вас с частью, в которой вам предстоит служить и воевать. Вы прибыли в моторизованный батальон автоматчиков 23-й отдельной гвардейской Ельнинской танковой бригады 49-й армии. Она сформирована осенью 1941 года как 5-я танковая. Участвовала в Московской битве, в Смоленской наступательной операции. За боевые отличия преобразована в 23-ю гвардейскую, удостоена почетного наименования «Ельнинская».

Он ходил широкими шагами туда и обратно перед столом и говорил размеренно твердо, словно вбивая уверенной поступью смысл слов в сознание слушателей. А прищур его глаз как бы говорил: это же проще простого.

— Не удивляйтесь, что вас только семерых выбрали из всего запасного полка, — продолжал он. — Во-первых, мы выбираем молодых, не гонимся за количеством. Воюют не числом, а умением. Кто говорил? Правильно, Суворов. Во-вторых, нам нужны не просто солдаты, а обстрелянные бойцы. А еще лучше гвардейцы, уже пролившие кровь за Родину, несущие в сердцах чувство ненависти к врагу. Потому что ненависть, как и любовь способна подвигать воина на самые благородные поступки, на воинский подвиг. Любовь к Отечеству и ненависть к врагу рождают в рядах Красной Армии таких героев, как Гастелло и Матросов, героев, которым способен стать каждый из вас…

Мы слушали внимательно каждое его слово, простое и доходчивое, и, кажется, наши сердца начинали биться в одном ритме с его твердым размеренным шагом.

— Вспомните сорок первый год — нам было трудно, вспомните сорок второй — нам тоже было нелегко. В сорок третьем мы как бы впервые задышали полной грудью… Теперь идет сорок четвертый, и мы поднялись на такую вершину народного духа, обрели такой боевой опыт, а врагу нанесли такие потери, что обречены теперь побеждать, потому что теперь нет преград, которые были бы способны остановить нашего воина.

Он заговорил о трудовых подвигах в тылу, о единстве фронта и тыла. Это было нам знакомо, потому что в госпитале каждый день слушали радио. Мы хотели было уже сказать об этом, но подошел Бедрин, козырнув, негромко сказал майору:

— Комбат прибыл. Хотел бы познакомиться с пополнением. А то после обеда он уезжает в бригаду.

Майор согласно кивнул:

— Сейчас идем, — и к нам как-то по-домашнему: — Пошли, я вас представлю комбату.

Комбатом оказался тот самый майор, который проезжал на «виллисе» возле шлагбаума. Среднего роста, жилистый и крепкий, он производил впечатление человека, уверенного в себе, знающего дело, к которому приставлен.

На вид ему, пожалуй, не было и тридцати. Черные кучерявые волосы и нос с горбинкой выдавали в нем южанина: обитателя то ли Кубани, то ли Запорожских степей. Судя по орденам Красного Знамени и Красной Звезды, он был не новичок на войне.

Когда мы расселись в довольно просторной землянке, замполит представил:

— Командир нашего батальона гвардии майор Бетин Александр Кирилллович.

Бетин подал знак замполиту, и тот сел рядом с нами.

— Я буду краток, — заговорил комбат, — тем более что через пятнадцать минут обед. Мне уже доложили, что среди вас есть минометчики, автоматчик и стрелки. Минометчики направляются в роту гвардии капитана Парамонова. Сейчас за вами придут. Автоматчик — в первую танко-десантную роту. Вас проводит парторг этой роты гвардии сержант Спектор, — он кивнул на сержанта, сидящего в стороне. — Стрелки? Наше подразделение называется моторизованный батальон автоматчиков. Винтовок у нас нет. Получите автоматы. А моторизованный потому, что все передвигаются на колесах, а в бою — на броне. Натиск, стремительность — залог успеха на войне. Об этом вам будут напоминать на каждом занятии. Стрелки идут во вторую роту. Вас тоже проводит Спектор. Все.

Повернувшись к замполиту, сказал:

— Иван Митрофанович, позаботьтесь, чтобы новичков покормили.

— Я уже распорядился, — отозвался замполит.

— Тогда все свободны.

Говорят, хорошее начало — половина дела. У нас сегодня день удачно складываться начал с самого утра. Не хотелось нам служить в запасном полку — пожалуйста, попали в боевую часть. И добрались до нее не пешкодралом, как бывает, а на машине. Командиры нас встретили по-доброму. Три первых знакомых офицера, и каждый не забыл о том, что солдата надо прежде всего накормить.

Мы обнялись, расходясь по подразделениям, когда еще увидимся?

Задержал руку смуглого парня:

— Извини, а как тебя звать? А то все Цыганок да Цыганок — неудобно.

— Почему неудобно? — блеснул он зубами. — Я и есть Цыганок. А зовут меня Михай, а проще Миша…

— Да не прощайтесь вы, — улыбнулся сержант Спектор, — у нас все подразделения рядом. Рядом на учениях и в бою.

Ему-то проще. Он уже обвык. А для нас начиналась новая жизнь.

2. Век живи — век учись

До ранения я служил в мотострелковой бригаде. Соединение было весьма громоздким, и на построениях его редко можно было видеть вместе. А здесь компактный, подвижный, легко управляемый батальон. Автоматчики, атакующие в цепи, способны были дать море огня. Роты же, посаженные на броню танков, введенных в прорыв, могли с ходу захватывать военные объекты в тылу врага, громить его резервы, нарушать связь, сеять панику и неразбериху во вражеском стане. Так объяснили нам командиры характер предстоящих боевых действий. Этому учили и на практических занятиях.

— Какую должность занимали в расчете? — спросил меня командир минометной роты.

— Должность заряжающего.

— Сколько времени?

— Месяца три…

— Наводчиком сможете работать?

— Смогу… Я и командиром расчета смогу…

— И командиром взвода? — с иронией спросил он.

— И командиром взвода, — подтвердил я.

— Будете наводчиком в расчете гвардии сержанта Комарова, — сказал Парамонов, прерывая мое бахвальство, — а командиром взвода у вас гвардии лейтенант Долгих.

Он не спросил меня, какую я должность занимал до заряжающего. А я шесть месяцев был курсантом 2-го Орджоникидзевского военно-пехотного училища. Готовили из нас командиров взводов батальонных минометов. Мы осваивали работу и командиров расчетов, и командиров взводов, могли управлять огнем батареи. Владели и прицелом, и буссолью, и стереотрубой, знали массу других премудростей и тонкостей артиллерийского дела. В школе я любил математику, и все артиллерийские расчеты давались мне легко. Мы уже сдали выпускные экзамены и ждали приказа из Москвы о присвоении офицерских званий. Но пришел другой приказ: всех курсантов рядовыми отправить на фронт.

Это был август 1943 года. Только что завершился оборонительный этап стратегической операции на Курской дуге. Она практически без перерыва переросла в Орловскую и Белгородско-Харьковскую наступательные операции. Это был грандиозный успех Красной Армии. Однако достался он ценой огромных потерь. И самое главное — нечем было восполнить эти утраты. 1925 год рождения был уже призван. А юношам очередного призывного года, 1926-го, не всем еще исполнилось семнадцать лет. В этой непростой обстановке и было принято тяжелое решение поставить в строй рядовыми 65 тысяч курсантов военных училищ.

Мы, естественно, не знали тогда всех тонкостей этого дела. Но приказ есть приказ. И несколько сот курсантов нашего училища влились в 1-й гвардейский Донской танковый корпус.

Обо всем этом не мог знать мой новый ротный, который с явным недоверием отнесся к словам о моих возможностях. А я подумал: «Наводчиком так наводчиком», — и пошел искать свой расчет. Главное, что мы попали в боевую часть. А это значит, мы на фронте и будем сражаться против ненавистного врага. Патриотизм был у нас, что называется, в крови.

*    *    *

Говорят, век живи — век учись. В минометной роте на первый взгляд все мне было знакомо. Те же привычные составляющие незамысловатого, но грозного оружия: ствол, двунога-лафет и плита. Три детали весом примерно по двадцать килограммов каждая переносятся на марше и в бою номерами расчета. Эта легковесная конструкция способна вести огонь минами весом более трех килограммов на дальность свыше трех километров. Чтобы стрелять снарядами такого веса, артиллерийская система (пушка или гаубица) должна иметь свой собственный вес не менее полутора тонн.

Все это мне было хорошо известно еще с училищной скамьи. Однако первый же разговор с минометчиками меня озадачил:

— Завтра с утра будем делать деревянные опоры под плиты, — сказал командир расчета сержант Комаров.

— Зачем это? — удивился я.

— А тебе приходилось стрелять из миномета на ходу? — задал он встречный вопрос.

Это было что-то новое. А сержант объяснял. Наша бригада как называется? Отдельная танковая. А это значит, что подчиняется она непосредственно командованию армии и используется чаще всего для ввода в прорыв и развития успеха наступающих. Втягиваемся мы в этот прорыв, как в горловину бутылки. Впереди танки с автоматчиками на броне, за ними колесные машины. Горловина эта бывает порой довольно узкой. И с флангов противник лупит изо всех видов оружия. Танки и автоматчики огрызаются огнем. А нам, минометчикам, что прикажете — спешиваться, занимать огневые позиции? А вот и нет! Мы прямо с машин бьем по врагу минами. И вместе с танками выходим на оперативный простор. Да вот беда: кузов автомобиля из досок. И они не выдерживают ударов минометных плит при отдаче. Будем делать опоры для плит из брусьев. Укрепляя тем самым кузов.

Что ж, попытка не пытка. В течение двух дней изготовили мы две опоры. Установили на них два миномета, направленных в сторону левого и правого флангов. Водитель машины ефрейтор Безруков с опаской смотрел на наши сооружения: «Угробите вы мне мою старушку».

Однако «старушка» выдержала, когда мы, выехав в поле двумя расчетами попеременно через правый и левый борта выпустили ящик мин. Все они благополучно разорвались на расстоянии 300—400 метров от дороги. За точность огня расчеты, конечно, не ручались. Но в бою иногда бывает важно не только поразить те или иные цели, но и наделать как можно больше шума. Так вот шум был налицо.

Этим дело не ограничилось. Вслед за ротами автоматчиков мы стали учиться вести огонь на ходу из стрелкового оружия. На вооружении у нас были: у командиров расчетов автоматы ППШ, у номеров, как правило — карабины.

К летним боям войска нашего 2-го Белорусского фронта готовились не на шутку. Так, по распоряжению командующего 49-й армией в тылу боевых порядков была оборудована на местности точная копия рубежей обороны противника, на которую нам предстояло наступать. На этой местности и проходили занятия личного состава полков и батальонов, учения с боевой стрельбой. Прошли учения и нашей танковой бригады.

В то время она находилась на расстоянии 15—20 километров от переднего края. По многим приметам: по интенсивности занятий, по тому, как укомплектовывались людьми и оснащались новыми машинами танковые батальоны, чувствовалось — большие бои не за горами.

Боевая учеба личного состава подкреплялась повседневной политической работой, направленной на создание в войсках боевого наступательного духа. Запомнилась политинформация в масштабе батальона, которую проводил командир первой танко-десантной роты гвардии капитан Прудников. Судя по всему, она адресовалась прежде всего таким, как мы, — пополнению, недавно прибывшему в часть.

— Знаете ли вы, что такое гвардия? — начал свой разговор Прудников. — Это не особая форма одежды, как было когда-то в прошлом, не двойной оклад, как сегодня у солдат и сержантов гвардии и полуторный у офицеров, не просто нагрудный знак, который вы носите на своих гимнастерках. Это особое состояние души воина! Воину-гвардейцу — горе не горе и беда не беда. Для него нет задач невыполнимых. Порой кажется, что противник настолько силен, что никто не в состоянии остановить его натиск. А гвардейцы упрутся на своем рубеже, зубами вгрызутся в землю и выстоят наперекор всему. В другой обстановке у иных опустятся руки, упадет дух при виде непреступной обороны врага. А гвардеец поднимется в атаку и прорвет эту оборону.

Много веков назад войско шведского короля Карла XII вторглось в пределы России. Петр Первый двинул навстречу свои полки. Состоялась жестокая битва на реке Нарве. Плохо обученные российские ополченцы не выдержали натиска шведов и побежали. Сотни отступавших солдат сгрудились у переправы через реку. Мост рухнул под тяжестью массы людей. Казалось бы, катастрофы не миновать. Но на пути шведов встали два гвардейских полка — Семеновский и Преображенский. Они не дрогнули, не сломали свои ряды, а стойко отбивали атаку за атакой. И это спасло русскую армию от полного разгрома.

Петр Первый руководивший тогда русскими войсками, по достоинству оценил подвиг гвардейцев. Нет, он не осыпал их ни серебром, ни златом. Воины гвардейского Семеновского полка получили право носить гетры красного цвета, как символ того, что они стояли по колено в крови, но не отступили ни на шаг.

Слова политинформатора производили впечатление. Офицер чувствовал это и продолжал:

— Я расскажу вам еще об одном сражении, где русская гвардия во всем блеске проявила себя. Это было под Аустерлицем. В решающий час сражения Наполеон ввел в бой свежую кавалерийскую дивизию. Создалась реальная угроза окружения и разгрома всей русской армии. И тогда Кутузов бросил навстречу французской кавалерии свой последний резерв — лейб-гвардии ее величества государыни императрицы Александры Федоровны уланский полк. Словно ураган налетели уланы на врага. С ходу были опрокинуты все три линии французских кавалеристов. Прорвав их ряды, уланы бросились на пехоту и, не взирая на жестокий ружейный огонь, пробились сквозь нее. Ворвались на позиции артиллерии, встретившей их картечью. Но и это не остановило смельчаков. Не более двухсот человек осталось тогда от полка. По окончании сражения эту уцелевшую горсть храбрецов, с честью выполнивших поставленную задачу, провели перед фронтом русских войск. Кавалерийские полки салютовали героям шашками наголо, пехота брала ружья «на караул», воздавая почести гвардейцам за ратный подвиг.

Капитан Прудников рассказал затем о подвигах первых советских гвардейских дивизий, которые не только не дрогнули перед рвавшимися к Москве вражескими полчищами, но и заставили их отступать, отбили у врага город Ельню.

— Название этого города многое значит для нас. Наша бригада вместе с другими соединениями во второй раз освободила этот город, теперь уже навсегда. И отныне она носит на своем знамени почетное наименование «Ельнинская». Все мы вправе этим гордиться.

Офицер обвел взглядом сидевших перед ним солдат и сержантов. Такие разные, они должны жить одними мыслями, одним настроением, одним желанием идти в бой, чтобы завершить изгнание врага с родной земли. И он обязан сказать сейчас такие слова, которые нашли бы отзвук в сердце каждого.

— Посмотрите на себя, посмотрите друг на друга, — говорил офицер. — У каждого из вас на груди знак «Гвардия». Вы — наследники и продолжатели славных традиций. Пусть в бою перед вашим натиском трепещет враг! А после боя все окружающие смотрят на вас с уважением и завистью, потому что вам выпала честь сражаться на решающих направлениях, потому что в бою были первыми.

Его слова воспринимались как должное. Солдаты видели, что командир роты, выступающий перед ними, не привык прятаться за спины подчиненных. И лучшим свидетельством тому были ордена и медали на его гимнастерке.

После политинформации к Прудникову подошел Уфимцев:

— Не переборщили вы с государыней императрицей-то?

— Из песни слова не выкинешь, — пожал плечами Прудников. — Я вот ношу орден Александра Невского. А он ведь тоже не из пролетариев был.

— Наверное, ты прав, — согласился вдруг замполит. — Все наше прошлое должно работать на победу.

3. Бросок к Днепру

Наступило 22 июня 1944 года. Ровно три года назад фашистские полчища перешли нашу границу и, опустошая огнем и мечом все на своем пути, покатились на восток. Красная армия, неся огромные потери, вынуждена была отходить в глубь своей территории, оставляя родные села и города. Но вскоре враг изведал на себе и силу наших сокрушительных ударов. Обо всем этом говорилось на митинге батальона, посвященном третьей годовщине войны.

Говорилось о том, что теперь обстановка на фронте в корне изменилась. Красная армия уверенно диктовала свою волю врагу. Благодаря самоотверженной работе тружеников тыла наши войска превосходили врага по танкам, самолетам, артиллерии… Солдаты рассуждали: вот бы и ударить по «фрицам» в этот памятный день.

Однако день прошел относительно спокойно. Передний край жил размеренной боевой жизнью. Спонтанно то тут, то там вспыхивали перестрелки. Артиллерия периодически била по разведанным целям. Самый длинный день в году клонился к закату. Вот уж и жаркое солнце спряталось за полоской дальнего леса. Чуткая ночь, когда «одна заря сменить другую спешит, дав ночи полчаса», вступала в свои права.

И тут мы услышали над крышами землянок нарастающий гул. Десятки самолетов шли на запад волна за волной. По привычному тарахтенью узнавались легкие ночные бомбардировщики, которых почему-то окрестили «кукурузниками». Выше их чувствовался гул более тяжелых машин. Вскоре гулкие, словно раскаты грома, взрывы донеслись с линии фронта. Под эту отдаленную канонаду мы и уснули, еще не зная, что это началась авиационная подготовка наступления, положившего начало Белорусской операции.

Роту подняли по тревоге на рассвете. Солдату считанные минуты нужны на сборы. Где-то урчали танки, вытягиваясь вдоль дороги в походную колонну. Взводы автоматчиков, увешанных боевой амуницией, суровых и молчаливых в ожидании близкого боя, спешили занять свои привычные места на броне. Позади дымились на прицепах походные кухни. На поляне снималась с боевых позиций зенитная батарея. Лес гудел как потревоженный улей.

В это время в той стороне, куда смотрела голова колонны, прокатился раскатистый гром, но не смолк, как во время ночной бомбардировки, а, наоборот, нарастал и силился с каждой минутой. В непрерывный гул вплеталось аханье расположенных ближе к нам тяжелых орудий. Началась артиллерийская подготовка атаки. Небо над горизонтом, откуда неслась эта неумолчная пальба, постепенно затягивалось серой дымкой, будто собирался пролиться дождь. Но дождя не было. Летнее солнце, поднимаясь из-за леса, пригревало все сильнее. И то ли от этого, то ли от того, как могуче гремел впереди всесокрушающий «бог войны», настроение солдат заметно поднималось.

— Смотри-ка, смотри-ка! — толкал соседа локтем ефрейтор Зуйков. — Вот это сила! Не сила, а силища!

Зуйков — далеко немолодой солдат, был призван в первые дни войны. Участвовал в обороне Москвы. Рассказывал, как они были рады тому, когда в их дивизию прибыли на усиление три танка «КВ». А теперь — вон сколько этих танков! Когда наша колонна вытянулась из леса, открылось движение войск. К фронту подтягивались танки, грузовики с пехотой, тягачи с пушками. Ездовые на подводах, наполненных какими-то ящиками, тюками, другим скарбом, торопили лошадей, каждый раз шарахающихся от могучего рева обгонявших их машин.

Все, что раньше тщательно скрывалось под кронами деревьев, в землянках и блиндажах, траншеях и капонирах, под полупрозрачными пологами маскировочных сетей, сейчас, не таясь, перемещалось по поросшим зеленью просторам полей, устремляясь в одном направлении — на запад, на запад, на запад. Рев могучих моторов танков, натуженное гудение колесных машин, преодолевающих колдобины колонных путей, ржание лошадей, крики возниц сливались в какую-то никому не понятную какофонию звуков. В душе рождалось смешанное чувство гордости от сознания неодолимости этой силищи и тревоги от неизвестности, ожидающей впереди каждого из нас.

К полудню батальоны бригады вышли и рассредоточились на берегу неширокой реки с сильно заболоченной поймой. Впереди была территория, которую еще утром занимали немцы. Виднелись остатки первой траншеи, перепаханной вдоль и поперек неистовым огнем нашей артиллерии. По зыбкому понтонному мосту через водную преграду тянулись грузовики и подводы, боясь отстать от своих продвигающихся вперед частей. Навстречу им по мосту тащились раненые, способные двигаться своим ходом.

— Ну что, земляк, отвоевался? — окликнули с машины солдата с забинтованной рукой, покоящейся на повязке, перекинутой через шею.

— Да вот, зацепило, — смущенно отвечал пехотинец, как будто был виноват в том, что пуля задела именно его.

— Ничего, на живом заживет, — с видом знатока успокоил кто-то пострадавшего.

Где-то далеко впереди слышалась беспорядочная ружейная и пулеметная стрельба. Вела огонь и артиллерия, но уже не прежней интенсивности. Судя по всему, сопротивление немцев слабело.

— Ворвались мы в первую траншею противника, — рассказывал солдат с перевязанной рукой, а там — мальчишки, одетые в солдатскую форму. Лет по 15—16. Всю ночь провели они под бомбежкой. А от артподготовки совсем обалдели. За голову держатся руками, будто боятся, как бы она не лопнула. И про винтовки свои забыли… Умора…

— Однако подстрелили тебя, — заметили с машины.

— Подстрелили меня уже дальше, — пояснил солдат, — а эти сразу сдались…

Оказалось, что эту полосу обороняла дивизия, только что сформированная в Германии. Не от хорошей, видимо, жизни в строй поставили и юнцов. Необстрелянные, небывавшие в бою, они сразу же попали в жесточайшую мясорубку. Их, подавленных, растерявшихся, буквально смяли наши атакующие танки и пехотинцы и, оставив с поднятыми руками, сами без задержки двинулись вперед-вперед, пока враг не опомнился от артиллерийского огня.

*    *    *

Нашей бригаде предстояло действовать в передовом отряде 49-й армии. А это значит, все время двигаться по вражеским тылам, оставив далеко позади соседей справа и слева, не ввязываясь в бой, сметая попадающиеся заслоны, захватывая и удерживая мосты. Впереди — танки, за ними — подразделения на колесах, штабные машины и тылы.

Но сейчас мы томились в ожидании боя. Да, батальоны первой линии продвинулись вперед. Но полоса обороны врага еще не была прорвана. Нервничал комбриг, нервничали командиры батальонов и рот. Поглядывали на солнце, которое уже клонилось к западу. В темноте, да еще в тылу врага действовать куда как опасней и сложней.

— Пусть люди спешатся, но от машин не отходить, — распорядился комбат.

Солдаты повалились на траву, забалагурили. Но расслабились не надолго.

— По машинам! — пронеслась команда.

В этот вечер мы еще не раз занимали места в машинах, готовые к бою, снова спешивались. Оказалось, что пехота, продвинувшись вперед на 5—6 километров, наткнулась на вторую полосу обороны и с ходу не смогла ее прорвать. Пришлось перегруппировывать силы, подтягивать артиллерию.

Сумерки все заметнее окутывали землю. Пришла кухня с запоздалым обедом. В настороженной дреме пролетела короткая летняя ночь.

Утро началось с грохота артиллерии. Кажется, пришел и наш черед. Танки уже вытягивались в колонну, спускаясь к переправе. Мост вздрагивал под тяжелыми машинами, а бревна, выстланные за переправой по болотистой почве, и вовсе всхлипывали, брызгались болотной жижей. Когда образовывалась прореха, саперы вбрасывали поперек дороги новые порции бревен. Переправа жила, действовала. Водители старались без задержки пройти опасное место.

На прикрепленной на столбе возле моста табличке мы прочитали: «р. Проня». Колонна танков и автомашин теперь шла по грунтовой дороге, преодолевая наскоро засыпанные траншеи и ходы сообщения. Справа и слева простиралось недавнее поле боя. Виднелись развороченные прямым попаданием снарядов блиндажи, горел немецкий тягач с брошенной пушкой. Рядом, разбросанные неведомой силой, валялись другие орудия. «Катюша» поработала», — уважительно уведомляли бывалые воины. Кое-где можно было заметить застывшие в разных позах трупы немецких солдат. Попадались и наши пехотинцы, лежавшие ничком. Смерть застала их в атаке, и последние в жизни шаги они делали по инерции, пока билось сердце и работала мысль.

Видеть своих погибших солдат всегда тяжело. Вон лежит совсем молодой паренек с неловко подвернутой рукой. Поди и бритва еще ни разу не касалась его щек. И уже никогда не дождется домой его мать. В недобрый день умоет слезами казенную бумагу, прозванную в народе «похоронкой». А случается, и «похоронка» не придет, затеряется солдат среди других убитых. Вспомнят о нем уже после боя, когда его не окажется в строю живых. И пойдет домой безликое сообщение с дежурными официальными словами: «Ваш сын / отец, муж, брат / пропал без вести». Вроде как бы был человек, а потом его ни с того, ни с сего вдруг не стало. Жестокая и безжалостная эта штука война.

— Смотри-смотри, на нашу колонну заходят, — вобрал голову в плечи Коптев — третий номер нашего расчета.

На востоке в небе и в самом деле выстраивалась в круг восьмерка штурмовиков.

— Так наши же! — упрекнули паникера.

— От наших только и жди, — продолжал ворчать Коптев. — Однажды вот так же…

Но его уже не слушали. Самолеты, окрещенные немцами «черной смертью», развернулись, вошли в пике и один за другим начали бить по одним им видимым целям где-то впереди и правее нас, туда, где к линии горизонта все ниже и ниже скатывалось по небу багровое солнце.

Звуки боя постепенно перемещались вправо и влево, а наше движение на запад продолжалось, перемеживаясь с тревожными от неизвестности остановками, во время которых солдаты чутко вслушивались в треск пулеметных и автоматных очередей, гулкие хлопки винтовочных выстрелов, определяя, где наши передние подразделения, наткнувшись на противника, вступили в бой. Но впереди было тихо, лишь урчали моторы танков, да гудели грузовики, выбираясь из воронок, оставленных снарядами и бомбами.

Уже смеркалось, когда вдруг откуда-то справа резанул огненной трассой вражеский крупнокалиберный пулемет и тут же смолк, будто неуверенный в том, чужая это колонна или своя. Эта пулеметная очередь, как ни странно, не только не встревожила, но и обрадовала: если огонь с фланга, значит, впереди противника нет, значит, оборона врага прорвана и мы уже вошли в этот прорыв.

Колонна прибавила скорость. Стали заметней ощущаться рытвины и ухабы под колесами машин. Люди притихли, томясь неизвестностью и зорко вглядываясь во все подозрительные предметы просторной равнины, которые в этот сумрачный час могли оказаться и танком, и расчетом орудия, и пулеметной точкой, и замаскированной траншеей врага. Темнота всегда дает преимущество обороняющимся, тем, кто затаился в засаде.

Это принял, очевидно, в расчет и комбриг, потому что колонна вдруг остановилась и стала рассредоточиваться подразделениями вправо и влево. Наша минометная рота свернула влево, пересекла лощину и, поднявшись на косогор, остановилась. Дальше простиралось пшеничное поле, высокое и густое, с уже наливающимся колосом.

— Этому бы полю да хорошего хозяина, — мечтательно произнес Зуйков, явно имея в виду себя.

Пропуская сквозь растопыренные пальцы стебли с колосьями, он разговаривал с пшеницей тихо, ласково, нежно, как говорят с любимым детищем заботливые отцы.

Да, мы оставались в душе крестьянами, рабочими, учителями и студентами, кем были до войны. Но и суровая школа боев не прошла бесследно. Мы становились профессионалами военного дела. Сегодня наша танковая бригада решительно и дерзко вклинилась в оборону врага, протаранив ее так, как делали это немцы в сорок первом. Теперь наступил наш черед.

*    *    *

Ночь опускалась тихая, теплая. Минометчики расположились вокруг своих машин, предварительно выставив посты. Развязали вещмешки. Конечно, банки с тушенкой и рыбными консервами «НЗ» еще трогать нельзя, а вот сухарики — другое дело. Как-никак с утра ни крошки не было во рту.

— Где-то наша кухня сейчас? — мечтательно протянул Коптев.

— Моя жена Прасковья мастерица была борщ готовить, — как бы вторил ему Зуйков. — Там тебе и капуста, и свеколка, и лучок поджаренный, и мучки в меру…

— Бросьте вы, — одернул их Широков. — От ваших баек не успеваешь слюни глотать.

— А я вот слышал, что в бой лучше голодным идти, — заметил ротный старшина Яроцких.

— Правильно! — поддержал Коптев. — Голодный солдат, он всегда злей.

— Не в этом дело, — возразил старшина. — Медики говорят, что пустые кишки пуля никогда не пробьет, потому как они упругие, скользкие. А значит, и шансов в живых остаться больше.

— Нет уж, лучше пусть в меня ни в голодного, ни в сытого не попадает, — примирительно произнес Широков.

— А пустую голову, говорят, тоже не пробивает, — съязвил Карасев.

— Типун тебе на язык, — обиделся Яроцких. — Ты прямо как скажешь, так смажешь.

Разговор постепенно затихал. Усталость брала свое. Солдаты укладывались на плащ-палатки, подложив под головы вещмешки и прижимая к груди оружие.

Вправду говорят: голодной куме — все еда на уме. Мне приснился сон, как здоровая, румяная баба наливала мне в тарелку борща. И был он красный и густой. Ковш большой, его содержание не умещалось в тарелку и я стал кричать: хватит, хватит.

— Чего орешь? — толкнул меня Зуйков и, не дожидаясь ответа, спросил: — Ротный где?

— С разведчиками он у первой машины, — раздосадованно сказал я. — Какой сон загубил.

— Тихо, не шуми, — заговорщески произнес Зуйков, — немцы рядом. Надо ротному доложить.

— Где немцы? — сразу проснулся я.

— Вот здесь, за пшеницей, метров сто пятьдесят. Надо предупредить, пойдем вместе.

Ночь отступала. Заря, не угасавшая на севере всю ночь, переместилась на северо-восток и превратилась из малиновой в светло-розовую. Звезды померкли. Отчетливее стал просматриваться лес в конце долины.

— Пошел я по нужде в поле, — рассказывал на ходу Зуйков, — а потом думаю, дай-ка я посмотрю, как велика делянка пшеницы? Прошел метров семьдесят, может, больше — край посева, а там опять поляна. Глянул, а на поляне немцев видимо-невидимо. Может, батальон, может, больше. Ну я во весь дух сюда.

Гвардии капитан Парамонов на доклад среагировал сразу:

— Поднять роту. Только тихо. Машины не заводить. Толкнем их с пригорка — сами покатятся. Заведем внизу.

— А может, ударить по этим гадам? — предложил разведчик-корректировщик старший сержант Свекровин.

— Нет, у нас другие задачи, — отрезал ротный.

Когда мы поднялись на противоположную сторону склона, в батальоне уже был объявлен подъем. В низине, укрытая кустами ивы, дымилась кухня.

Комбат среагировал на доклад иначе, чем ротный. Через несколько минут группа разведчиков во главе с лейтенантом Николаевым двинулась через лощину к пшеничному полю.

— Минометчики! Быстро с термосами за завтраком! — прибежал посыльный.

— А обед, а ужин? — разочарованно протянул Коптев.

— Поменьше рот разевай, на целый день хватит, — поддел его Карасев.

Иногда думаешь, много ли солдату надо для счастья? Вчера весь день тряслись в машинах в пыли, в копоти боя, в непрерывном ожидании внезапного противодействия врага. Ночь — под открытым небом. Сон, который по-доброму и сном-то нельзя назвать. А вот умяли по котелку пшенной каши с мясными консервами, запили чаем, и пошла разливаться по телу силушка и энергия, заиграла молодецкая удаль, зазвучали шутки и незлобные подначки — самый верный показатель хорошего морального состояния бойцов.

Вернулись разведчики Николаева. Немцев и след простыл. Остались лоскуты бумаги, консервные банки, примятая трава. Стояла, наверно, рота, не больше. Бетин тут же доложил об этом по команде. Но комбриг отнесся к докладу спокойно. На то и передовой отряд, чтобы сплошь и рядом быть, что называется, впритирку с противником.

*    *    *

Солнце еще не поднялось из-за горизонта, когда бригада, вытянутая в походную колонну, двинулась на запад. Скорость движения постепенно возрастала. Вот так бы и катить до самой границы… Но тут перед первой машиной вырос частокол разрывов. Это похоже на немцев. Они пропустили нашу разведку. Танки стали рассредоточиваться от дороги вправо и влево и, приняв боевой порядок «линия», рванулись вперед, поражая огнем выявленные цели. Автоматчики рассыпались в цепь и пошли за танками. Заговорили танковые пулеметы, а потом автоматы десантников. Но противник встретил наступающих организованным огнем. Очевидно было, что немцы не тратили попусту ночное время.

С минометами на плечах мы идем вдоль дороги, стараясь не отстать от танков и пехоты. Откуда-то справа ударили вражеские орудия, и снаряды стали рваться совсем близко на проезжей части дороги. Странное дело, за откосом, спускавшимся к проезжей части, мы не видели стрелявших, но тогда и они не могли видеть нас. Тем не менее по мере нашего продвижения и разрывы снарядов сопровождали нас. С визгом грохались они на мостовую в трех-четырех шагах. Наше счастье, что при настильной траектории осколки летят главным образом в направлении стрельбы. Это по теории, а на практике — вот они, рвущиеся снаряды, совсем рядом, и созерцать это — не самое приятное дело.

— Товарищ командир! — крикнул Коптев. — Смотрите…

Метрах в пятидесяти из укрытия выскочил немец и, пригибаясь, бросился прочь в сторону от дороги. Комаров ударил по нему из автомата стоя. Промах! Припал на колено и дал длинную очередь. Немец будто споткнулся, упал ничком. Подошли. Не шевелится.

— Во, гад, это ж он по нам огонь корректировал, — показал Комаров на рацию у немца.

Поле пошло под уклон, и вскоре мы увидели наши танки и пехоту. Метрах в шестистах заметили и траншею противника. На зеленом поле ярко выделялся песчаный бруствер, уходящий вправо и влево. Немцы даже не успели его замаскировать. Это при их-то аккуратности. Видно, совсем недавно окопались здесь.

— К бою! — это кричал ротный.

Установили минометы среди редких кустов.

— По траншее противника!..

Пристрелка по отчетливо видимой цели не заняла много времени. И вот уже беглый огонь вела вся рота. Сначала по три мины, потом по пять. Вновь заговорили танковые пушки. Но главную роль, наверно, сыграла появившаяся в небе восьмерка штурмовиков. Образовав круг, они один за другим пикировали на оборону противника, поливая цели из установок РС и пушечным огнем.

Теперь атака танков оказалась более удачной. Было видно, как вслед за боевыми машинами и автоматчики преодолевали траншею, по которой мы только что вели огонь.

— Отбой! Минометы на вьюки!

На вьюки — это значит на собственный горб. Скорее за автоматчиками, чтобы не оставить их без огневой поддержки. Где бегом, где шагом со своей нелегкой ношей. На дворе июнь. И это мы почувствовали сразу, потому как гимнастерки начали прилипать к спине, а лбы покрылись испариной. Вот и траншея. С удовлетворением отмечаем на бруствере воронки от наших мин. Нечасто минометчикам приходится видеть вот так следы своей работы. Чаще бывает, что цели наблюдают лишь разведчики-корректировщики да ротный, если находится с ними на НП. С трудом перешагиваем через окоп, через трех убитых немцев в нем. Среди них, на самом дне воронки, виден стабилизатор мины как наша визитная карточка врагу. Интересно, из какого ствола была послана она? А впрочем, все равно. Главное — конечный результат: еще три фашиста нашли заслуженную смерть на нашей земле.

Нам жарко. Но противник, кажется, совсем раскис. Все слабее его сопротивление. Лишь изредка перестрелки вспыхивают то тут, то там. Танки пошли увереннее, автоматчики изо всех сил стараются не отставать. Что ни говори, а под защитой брони наступать куда как надежнее.

За броней-то и нам безопаснее. Только попробуй угнаться! У танка мотор поди все пятьсот лошадиных сил, а у нас одна и то собственная. Идем уже колонной по дороге. Мне кажется, что на одном плече ствол, на другом высунутый до предела собственный язык. Сил уже нет. Идем на одном честном слове. Это, похоже, почувствовал и ротный.

— Стой! Привал налево! — его команда как нельзя вовремя.

Сваливаю ствол. Коптев как всегда опрокидывается на спину, на плиту. Лежит, не снимая с плеч лямок. Кажется, начинаем по-человечески дышать. Вон кто-то уже встал, побрел в лес, подступивший к дороге. Вернулся с возгласом:

— Ребята, черники, хоть косой коси! Я — за котелком…

За ним и другие потянулись, уже с котелками. Все равно привал. Ушел бы, может быть, и я, да в поисках черники некоторые пооставляли вещмешки, оружие. Волей-неволей пришлось сторожить.

Тихо в лесу. Безлюдно на дороге. Впрочем, не совсем безлюдно. С того направления, куда мы только что двигались, показались люди. Толпа не толпа, строй не строй. Стали подходить ближе — немцы. Колонна пленных под конвоем наших десантников. Человек сто пятьдесят—двести. И все бы хорошо, но офицер из конвоя вдруг скомандовал:

— Привал направо!

И вся эта орава, сойдя с дороги, уселась на траву. Почти рядом с нами, с нашим бесхозным оружием. Черт бы их побрал! А вдруг найдется какой фанатик, схватит автомат… Стаскиваю оружие в одну кучу, сажусь рядом. Так спокойнее. Приглядываюсь к немцам. Испытываю какое-то разочарование. И эти хотели завоевать весь мир? Грязные, небритые. Многие в очках. Сидят, тупо уставившись в землю. Похоже, достало их наше наступление. А может, вообще осточертела эта война? Вон тот, толстый. Торговать бы ему сейчас пивом в ларьке. Или который в очках, худой: одень нарукавники, положи рядом счеты, и готовый бухгалтер тебе. Только разве не они стреляли по нашим танкам и пехоте? Нет, списывать их со счетов еще рано. Не обезвредь эту гадину, она способна натворить еще немало черных дел.

Стали возвращаться наши из леса. Удивились, увидев пленных.

— Ты где их взял? — спросил Коптев.

— Сами пришли.

— Так просто пришли и сдались? — не поверил он.

— Пришли, сдались и теперь вон отдыхают…

— Ну ты даешь? — понял розыгрыш Яроцких, заметив автоматчиков, охранявших пленных.

— А чего даешь? — встал вдруг на мою сторону ротный. — Вы как немцев завидели, в кусты поползли, даже оружие побросали, а он не только пленных, но еще и оружие ваше охранял…

— Скажите тоже, в кусты… — обиделся Коптев.

— Да посмотри на свои коленки, — продолжал Парамонов, — где ты ползал?

Все глянули сперва на коленки Коптева, потом на свои и ахнули. Собирая чернику, они ползали по ягоднику и давили ягоды, расцвечивая брюки темно-синими пятнами. Бросились было оттирать травой, да куда там. Краска сидела намертво.

— Ладно, живы будем, в Днепре выстираем, — заступился за всех Яроцких — главный поборник чистоты и исправности обмундирования и присоединился ко мне и ротному с ягодами. Теперь просвещал нас:

— Очень пользительная для глаз ягода. Снайперам бы ее в довольствие включать. И тебе, наводчику, не повредит. А вот командиру она во вред… Наестся ягод и никаких недостатков от него не утаишь…

Яроцких и Парамонов почти одногодки. И старшина мог себе позволить такую фамильярность. Для меня это недоступно. Я всех офицеров да и старшину Яроцких всегда на «вы». Как-никак лет на десять, а то и на пятнадцать моложе. Мне бы их жизненный опыт. Я пока не могу вот так запросто сходиться с людьми.

Сзади послышался шум моторов. Это был наш ротный автотранспорт. Парамонов встал, одернул гимнастерку, давая понять, что передышка окончена. Прозвучала команда «По машинам!» Колонна тронулась, оставляя на поляне пленных немцев и их конвоиров. Вскоре мы влились в общий боевой порядок батальона, двигавшегося в составе бригады все дальше и дальше на запад, неся освобождение многострадальной белорусской земле.

Танковые батальоны ушли по бездорожью вправо и влево. Автоматчики двигались прямо по шоссе. Ехали колонной и час, и два, и три… Иногда останавливались, чтобы подтянулись отставшие, чтобы дождаться условных сигналов разведчиков, двигавшихся впереди.

Странная это вещь война. Иной раз противник не дает тебе покоя ни в блиндаже, ни в траншеях, обрушивая на тебя огонь артиллерии и минометов. И на своей же местности, имея соседей и справа, и слева, ты не чувствуешь себя в безопасности. А тут уже который час движемся по занятой врагом земле и никакого тебе противодействия. Ау, немцы, где вы?

На фронте не зря люди становятся суеверными. Третьему никогда не дадут прикурить от одной спички. Потому, как есть такая поговорка: третий лишний. А не подкараулит ли этого лишнего вражеская пуля? Уж лучше лишнюю спичку не пожалеть. Черт и меня дернул сейчас аукнуть немцам. Будто в ответ откуда-то справа из-за кустов ударила вражеская батарея. Снаряды стали рваться на дороге и кюветах. Люди попрыгали из кузовов. Машины попятились назад, укрываясь за косогором, прилегающим к тракту. Наш взвод поднялся на склон, обращенный к противнику, и стал окапываться.

Соорудили ячейки для стрельбы стоя. Огляделись. Метрах в ста впереди в кустах вилась река. За рекой и правее метрах в пятистах и работала вражеская батарея. Потеряв из виду машины, укрывшиеся за бугром, артиллеристы перенесли огонь на наши только что появившиеся и отчетливо видневшиеся на склоне окопы. Снаряды стали рваться все ближе и ближе. Судя по разрывам, калибр орудий был не больше имевшихся у немцев на вооружении 37-мм пушек. Но человеку и одной маленькой пули бывает достаточно. А тут веер осколков. С того берега реки застрочили пулеметы.

Хорошо, конечно, что окопы успели отрыть. А пушки бьют по-прежнему. Когда пристреляются, могут прямым попаданием в окоп врезать. Черт нас дернул подняться на этот склон, видимый как на ладони. А разрывы все ближе и ближе. Пронзительный вой — взрыв, вой — взрыв. И все время рядом. Мне стало казаться, что не следующий, так летящий за ним снаряд угодит в окоп. Я так реально ощутил неотвратимость прямого попадания, что мелькнула мысль: второму взводу, укрывшемуся на обратном скате, повезло. Снаряды сейчас не достают до них. А что если? Ведь до вершины холма метров пять. Дальше обратный скат. В лихорадочном сознании вдруг рождается сумасбродная идея: дождаться разрыва, выскочить из окопа, пять шагов до вершины можно сделать за пять секунд. А чтобы перезарядить орудие, нужно шесть-восемь. За это время я уже буду на обратной стороне холма. Сказано — сделано! Разрыв, рывок из окопа. Бегу — раз, два, три, четыре… Нет, в гору тяжело, не успею… На пятом шагу падаю наземь на самой вершине. В ту же секунду — взрыв. Зазвенело в голове. Какую же глупость я совершил! Повел взглядом, не поднимая головы. Воронка с пепельно-белым песком, с кислым запахом тротила — вот она рядом, в полуметре от головы. Это мое счастье, что не зацепил ни один осколок. Но теперь я лежал совершенно беззащитен на поверхности земли. Только что промчавшаяся рядом смерть вызвала такое опустошение в душе, что не было ни сил, ни желания двигаться. Немец-наводчик, наверно, ликовал: укокошил русского, не стрелял. Но этот русский первым пришел в себя. Озлобленный за минутную слабость, проклинающий вражеского пушкаря, я рванул по склону обратно в свой окоп. Била дрожь, и я не мог ее остановить. Ужаснулся: а вдруг так и останется, какой же я тогда вояка?..

Скоро другие звуки привлекли внимание. На дороге, скрывающейся за холмом, слышался могучий рокот моторов. Минуту спустя показались танки с десантом на броне. Они уже поравнялись с нами. Теперь и мы выскочили из окопов, побежали за ними. Опасались огня из-за реки, но вражескую батарею как ветром сдуло. У реки движение застопорилось. Механик-водитель первой машины, а потом десантники и все мы увидели противотанковые мины. Они были выставлены второпях. Лежали внаброс на дороге, на обочинах, на настиле моста. С добрую дюжину.

— Саперы, в голову колонны! — полетела команда.

Только где они, саперы-то? Ищи — свищи! А в бою каждая секунда дорога. И тогда с танка спрыгнул сержант — командир отделения автоматчиков. Забросив автомат за спину, он подошел к минному полю, окинул взглядом, не тянутся ли проволочки от оставленных врагами гостинцев. Потом подошел к ближайшей, заглянул под один край, другой, приподнял и, осторожно ступая, медленно понес с дороги. Положил на грунт, сел рядом. То ли для того, чтобы вывернуть взрыватель, то ли для того, чтобы унять дрожь, невольно пробегавшую по телу. Потом махнул рукой, будто передумав, поднялся, пошел к следующей мине.

Гвардейцы с затаенным дыханием следили за поединком своего товарища со смертью. Подчиненные знали, что сапером сержант никогда не был. Он же руководствовался чувством общей опасности. Понимал, что мины, убираемые с дороги, хотя и остаются в боевом положении, но пусть лучше уж лежат себе подальше, где на них не наступят, не наедут.

Если и есть на свете солдатское счастье, сейчас оно было на стороне гвардейца. Двенадцать раз поднимал он смертоносный груз, двенадцать раз относил его в сторону от дороги. Каждый этот раз мог стать последним. Кто мало-мальски знаком с минным делом, знает, что у любой из мин, первой ли, последней ли, которые поднимал сержант, мог быть донный взрыватель, чека которого соединяется с грунтом. При подъеме такая мина срабатывает мгновенно. Вот почему каждый подход к мине мог стать последним.

Выполнив адскую работу, он подошел к танку:

— У кого вода есть?

— Ты что? Заливать их еще будешь?

— Пить я буду, — устало сказал он и жадно поднес ко рту протянутую флягу.

Когда доложили комбригу, он сказал:

— Передайте командиру роты — пусть представит гвардии сержанта Филатова к ордену Красного Знамени. Я подпишу.

*    *    *

Колонна пошла через мост. За танками и мы двинулись на машинах. Оставалась позади еще одна из множества рек, которыми изобиловала местность в полосе наступления бригады.

— Смотри ж, и водная преграда, и берега болотистые, а не удержался немец. Знать кишка теперь тонка тягаться с нами. Вот выгоним фашиста из Белоруссии и в Германию войдем. Войдем… За Басей теперь и Днепр недалеко, — это Зуйков.

— А вправду говорят, кто первым Днепр форсирует, тому Героя дадут? — спросил Иткин.

— Это правда, — подтвердил Яроцких.

— А я вот плавать не умею, — признался Коптев.

— Эх, ты — Аника-воин, — подначил его Карасев. — Наш город на Волге и Оке. У нас каждый пацан плавать может…

— Хватит болтать! — одернул Яроцких. — Всем наблюдать за местностью.

Местность казалась пустынной и однообразной. Болота, поляны, перелески. И почему-то ни одного населенного пункта. Мы тогда не знали и не могли знать, что замысел командования в том и состоял, чтобы двигаться полями и перелесками, обходя стороной города, деревни и села, не ввязываясь в бой, как можно быстрее выйти на Днепр, с ходу форсировать его и оседлать автомобильную магистраль, связывающую Могилев с Минском.

Теперь уже и гул артиллерийской канонады не доносился до нас. Колесные машины, с трудом преодолевая бездорожье, старались держаться за танками. Курс был у всех один — на запад. Война, начавшаяся три года назад, как бы повторяла свой первоначальный сценарий. Только теперь не фашистские танковые клинья, как когда-то, рассекали наши войска, а наш передовой отряд шел и шел вперед по пока еще занятой немцами Белоруссии, предвещая скорый час освобождения от ненавистной вражеской оккупации.

Резко хлопнула танковая пушка. За ней другая. Впереди по ходу колонны затрещали автоматы десантников. И также внезапно все смолкло. Остановившиеся было машины снова двинулись вперед. Справа и слева появились домики небольшой деревушки. Расположенная в стороне от больших дорог, она почти не подверглась разрушению. Но шедшая впереди колонны разведка наткнулась на невесть как оказавшихся здесь немцев. В коротком бою они были уничтожены. Их трупы в камуфляжной форме валялись на обочине. Невдалеке стоял трехосный грузовик, на котором они, видимо, и приехали. Он был невредим, только почему-то горели задние скаты. Это был «студебеккер» — один из тех, что поступали к нам из Соединенных Штатов по ленд-лизу. Как это немцы умудрились у нас его отбить? А может быть, изворотливые американские автодельцы, поставляя автомобили нам, тайком продавали их и Германии, считая выгодный бизнес превыше союзнического долга.

— Товарищ гвардии лейтенант, давайте заберем, — среагировал на неожиданную находку наш водитель ефрейтор Безруков. — Это же зверь, а не машина…

Не знаю, чем бы все это кончилось, но в движении опять случилась заминка.

— У ротного спрошу, — побежал к командирской машине Долгих.

Но Безруков не стал ждать его возвращения. Канистры с водой оказалось достаточно, чтобы загасить пламя. Брезгливо отодвинув убитого немца, Безруков вскочил в кабину.

— Сафонов! — крикнул он знакомому солдату, — иди крутни.

Машина довольно легко завелась, и под крики торжествующих минометчиков ефрейтор подрулил к колонне на своем трофее.

— Товарищ гвардии капитан, — выскочил Безруков навстречу ротному, — вы только посмотрите.

— Куда же она, хромая? — кивнул офицер на обгоревший скат.

— Заменим, запаску поставим, — весь светился шофер. — Вон Сафонов из второго взвода водить может… Ведь на эту громадину сто ящиков мин можно погрузить…

Ротный согласно кивнул. Безруков хлопнул Сафонова по спине, благословляя на новую должность.

— Я бы и сам сел за руль, — будто оправдывался ефрейтор, — да у меня за спиной люди, я за них отвечаю…

Итак, в нашем «автомобильном полку» прибыло. Неожиданный трофей много раз потом выручал нас, вытаскивая из грязи застрявших полуторку и трехтонку, перевозя дополнительный запас мин, другое имущество, которое необходимо каждому подразделению для походной жизни и боя.

Уже далеко остался позади населенный пункт, где мы пленили «студебеккер». Солнце переместилось на запад, словно показывая нам направление движения. На дороге, которую месили колеса машин, появлялся все чаще песчаный грунт, а сосны, березы, осины постепенно уступали место иве — предвестнице близкой воды.

Из долины, в которую спускалась колонна танков и автомашин, потянуло прохладой. А вот блеснуло между кустами молодых ракит и зеркало вод, хмурое и неприветливое на первый взгляд, со смертельной опасностью, таящейся на другом, круто спускающемся к воде берегу. Это тебе не Проня и не Бася, которые мы форсировали без особых проблем. Могучий Днепр величественно катил по широкому руслу свои угрюмые воды.

Танковые батальоны, развертываясь на ходу в боевую линию, уходили вправо и влево по берегу реки, оставляя моторизованному батальону автоматчиков центр и как бы прикрывая его с флангов. Автоматчики, спешившись, привычно устраивали окопы в кустах в легком песчаном грунте. Минометчики оборудовали огневые позиции метрах в трехстах-четырехстах от воды. Наш инструмент не чета стрелковому. У пехотинца лопата на боку. А мы возим на машинах большие саперные лопаты. С их помощью дело быстро продвигается вперед. Трассировка по шнуру, разметка колышками. Мягкий грунт легко уступал нажиму отточенных лезвий. Вот уже, постепенно углубляясь, обозначилась круглая площадка для миномета. Вправо и влево от нее отходили щели-укрытия для расчета от минометного и артиллерийского огня противника.

Правый берег Днепра молчал. Ни движения, ни звука. На смену настороженности постепенно приходили благодушие и беспечность.

— А что, я бы запросто переплыл сейчас этот Днепр, — подал голос Карасев.

— И Героя схлопотал бы, — поддакнул Коптев.

— Глупые вы люди, — урезонил их сержант Комаров. — Сплавал туда-сюда, и на тебе Героя… Переплыть мало, надо обеспечить переправу подразделения, а то и всей части.

Сколько позволяла мне судить моя военная подготовка, участок реки, занимаемый нами, мало подходил для форсирования. Левый берег с толстым слоем песка, нанесенным за годы половодьем и поросший лишь небольшими кустами ивняка, был труднопроходим и не позволял укрыть ни оружие, ни технику, ни личный состав. Противоположный берег круто обрывался к воде. Дальше этого обрыва ничего не было видно. Есть ли там фашистские войска, нет ли их? А если они есть, что это — рота, батальон, полк?.. Ну, положим, переправятся наши автоматчики, а как на эту кручу поднимутся танки? Не говоря уже о колесном транспорте. С минометами нашими и то на обрыв взобраться непросто.

К вечеру окопы были готовы. Опираясь на плиту и двуногу-лафет, задорно смотрели в небо стволы минометов. Расчеты выгрузили из машин по три-четыре ящика мин — столько может потребоваться для первых минут боя. Прикинули расстояние до противоположного берега. Стрелять придется с одним дополнительным зарядом. Предупредил об этом заряжающего.

Командиров расчетов вызвал ротный. Солдаты, оставшись без присмотра, повалились на теплый песок.

— От чего солдат гладок — поел и на бок, — это заболобонил Карасев, блаженно растягиваясь под кустом.

— Я бы тоже поел, — как всегда примеряя к себе тему разговора, поддержал его Коптев. — Только где она кухня?

В бесполезный разговор вступать не хотелось. Мысли унесли меня в родные края. Вспомнилась последняя встреча с родными.

Наш курсантский эшелон, направляемый на фронт, вышел из Сызрани поздно вечером. Всю ночь стучали колеса на стыках, мешая уснуть. Товарные вагоны трясло и качало на жестких рессорах. Тревожное беспокойство тогда не покидало нас. Прежняя эйфория от войны, порожденная кинофильмами конца тридцатых годов, в которых фашисты изображались придурковатыми и беспомощными, а наши воины могучими и неуязвимыми, улетучилась. Мы уже знали, что враг силен и коварен и что война потребует еще многих и многих жертв.

Проснулся, когда поезд остановился. Выглянул в окно. Сердце затрепетало от прилива нежности и теплоты. «Пенза II», — прочитал на здании вокзала. Это же мой родной город! До моего дома каких-то пять километров. Бросился к старшему по вагону: сколько будем стоять? Только что он знал? Начальнику эшелона было что-то известно.

— Сколько времени тебе нужно, чтобы туда и обратно? — спросил он.

— Три, нет два часа, — воспрянул я духом, заметив подходящий пригородный поезд «Чаадаевка — Пенза».

— Три часа и ни минутой больше!

В тот же миг я вскочил на подножку вагона. Здесь до Пензы I десять минут езды, а там пешком еще минут десять.

Но меня ожидало еще одно испытание. Из окна вагона я заметил на перроне станции Пенза I военный патруль. Обдало жаром. У меня не было никаких документов, оправдывающих, как я, курсант 2-го Орджоникидзевского военно-пехотного училища, оказался здесь. Вот так, наверно, мечется птица в западне, у которой захлопнулась дверца.

И вдруг мысль заработала спокойно и расчетливо. Я же в своем родном городе. Сколько здесь исхожено троп и дорог! Сколько раз мы ходили купаться на Суру по этим вот самым шпалам! Открыл дверь на противоположную от вокзала сторону вагона, спрыгнул на рельсы, поднырнул под товарный состав. Теперь я вне видимости патруля. Скорей домой! Прямо по шпалам, благо наш дом буквально в десятках метров от железнодорожной ветки Пенза — Москва.

Младший брат побежал на железнодорожную станцию, где работал отец. Вскоре пришли оба. Отец навел справки у военного коменданта о нашем эшелоне. Оказалось, что личный состав еще будет обедать на станции Пенза IV, потом курсантам покажут кино. Эшелон уйдет не раньше двадцати двух часов. Родная кровь! Мы с отцом смотрели друг на друга и не могли насмотреться.

— Подрос, — одобрительно заметил отец.

Я почувствовал это, когда, перешагивая порог родного дома, задел головой о притолоку. Встал к косяку двери, где была отметина роста до ухода в армию. Ого, прибавка десять сантиметров! И не удивительно, в училище, несмотря на трудности военного времени, сохранялись довоенные порядки. Особенно в питании. Как и в мирное время — мясо, рыба, сливочное масло, хлеб белый и черный… Все по курсантской норме. И молодой организм, получив в достатке калории и витамины, быстро пошел в рост: 176 сантиметров!

— Погоны, как у юнкеров, — заметил отец.

Он еще не забыл воинские порядки. Сам служил на Балтийском флоте, в Кронштадте. Там и застала его Февральская революция. Матросы откликнулись на нее по-своему. Арестовали неугодных офицеров. Самых ненавистных тут же расстреляли. И первым — коменданта Кронштадтской крепости капитана I ранга Вирена. Прямо на глазах его сына, молодого флотского офицера. Истинно, русский бунт — бессмысленный и беспощадный. Позднее временное правительство Керенского, испугавшись революционного брожения среди моряков, добрую половину их отправило в бессрочный отпуск. Отец вернулся в родное село в чине унтер-офицера II статьи.

— А кем вы теперь станете, коль учебу не закончили? — поинтересовался отец.

— Рядовыми едем.

— Не по-хозяйски это, — осудил он. — Учили, учили и на тебе. Рядовой, он что? Призвали, винтовку в руки — вот тебе и рядовой. А вас целых полгода военному уму-разуму учили.

Вечером отец, мать и я отправились на Пензу II. Я отыскал свой вагон, доложился. Вернулся к родителям. Стояли молча, не находя нужных слов. Мать, чтобы не расстраивать меня, незаметно смахивала слезы.

— Ну что ты плачешь? — пытался я успокоить ее. — Ты должна радоваться, что увиделись.

— Так ведь на войну везут.

— Ну и что?

— Глупый ты, убивают там, — выплеснула она то, что тяготило больше всего.

— Меня не убьют, — заверил я.

Это был, конечно, бесшабашный юношеский оптимизм. Но у меня не было никаких сомнений: если меня не будет, а как же без меня будет солнце, вот это небо над головой, и все кругом…

— Курить научишься, — высказала новый повод для беспокойства мать.

— Не научусь, — пообещал я.

Но теперь мне и самому как-то по-особому стало жалко переживающих за меня родителей. Они стояли осунувшиеся и как-то сразу постаревшие. У меня невольно слезы выступили на глазах. Чтобы не показать свою слабость, стал прощаться. Обнял их, неумело чмокнул обоих. Повернулся и пошел. И мне показалось, что в этот миг оборвалось в душе что-то такое, что связывало с самого детства меня и этих самых родных для меня людей, давших мне жизнь. Именно в этот миг я, наверное, переступил грань, отделявшую юность от взрослой жизни. Я помахал им из вагона, и они пошли, тихие и присмиревшие, будто осиротевшие при живом сыне.

Родная Пенза! Сколько до нее отсюда километров? Наверно, вся тысяча будет. И не знают земляки, не представляют родители, что сын их сейчас находится у самого уреза днепровских вод. Не сегодня-завтра будем и на той стороне.

4. Могилев взят

— Ты чтой-то? — Подошел Комаров и протянул он котелок с водой:

— Давай, полей мне. Да и сам умойся… Говорят, кухня приехала… Эх, водичка днепровская, — плескал он себе в лицо, подставлял под струю шею. — Искупаться бы, да кто ее знает, что там на том берегу. Сидят, гады, притихли.

Смыли дорожную пыль. Как-то сразу стало легче.

— В самый раз бы сейчас пообедать, да и поужинать заодно, — заговорил сержант. — Ведь больше не привезут… А ты глаза береги, — повернулся он ко мне, — глаза для наводчика — первое дело.

Поужинали, помыли котелки и ложки днепровской водой. Солнце скрылось за крутым правым берегом. Но по-прежнему алела заря. И тишина, объявшая все вокруг. Где-то в кустах ракиты защелкал соловей, но тут же смолк, потревоженный кем-то.

Ага, вот и до нас донеслось то, что спугнуло осторожную птицу, — гудение моторов. А потом показались в полумраке силуэты каких-то громоздких машин. Они развернулись у самой кромки воды, сбросили на песок понтоны и, будто обрадовавшись избавлению от груза, резво покинули берег.

— Переправу, наверное, наводить будут, — высказал догадку Карасев, первым обычно откликавшийся на все события.

— Значат без нас обойдутся, — отозвался Коптев, устраиваясь на ночлег в окопе возле миномета.

Говорят, что солдат смотрит на окружающее через прорезь прицела. А многое ли увидишь через нее? Потому и трудно бывает ему заглядывать наперед. Вот и сейчас, вопреки прогнозам Карасева, переправой никто как будто и не занимается, поскольку понтоны оставались лежать там, где их сбросили, слегка прикрытые ветками. А можно было и не прикрывать, потому как ночью, хоть она и светла в летнее время, с далекого берега вряд ли что можно было разглядеть.

— Рота, к бою! — это голос Парамонова.

Сброшены плащ-палатки, под которыми мы ночевали, сняты чехлы со стволов минометов, раскрыты ящики с минами. Два ряда по пять мин в каждом тускло поблескивают смазкой.

Выглянул из окопа. К понтонам спешили взводы автоматчиков, обвешенных как всегда оружием и амуницией. Боже мой, сколько же бойцу всего нужно! Автомат, а то и пулемет, диски с патронами, гранаты, вещмешок с запасом тех же патронов, плащ-палатка в скатке через плечо, а еще на боку противогаз, малая саперная лопата…

Легко сдвинуты на воду металлические лодки. Сосредоточенные, без лишних слов, воины быстро разместились на них, изготовились для ведения огня.

— Первому прицел… угломер… — это нам.

Проверяю еще раз прицел, установленный еще вчера, вывел пузырьки уровней на середину, работая подъемным механизмом. Карасев следит за тем, чтобы не было сваливания ствола, удерживая на середине указатель другого уровня.

— Одной миной — огонь! — командует Комаров.

Ого, вот это пульнули. Видно лишь самую верхушку облака разрыва. По команде уменьшил прицел. Вскоре мины стали ложиться на самом гребне обрыва правого берега. Используя данные пристрелки, и другие расчеты открыли огонь. Теперь стреляла вся рота.

— Заряд!!! — заорал я, видя, как Карасев опускает в ствол мину без дополнительного заряда. Но он не успел среагировать. Мина, шипя, опускалась к казеннику. Легкий удар о дно ствола, вышибной патрон воспламенился, негромко хлопнул выстрел. Конечно же, будет большой недолет. Сколько минометных расчетов прокололось на этом! Будь впереди стрелковая цепь, мина могла бы ударить и по ней. Ну надо же такое разгильдяйство!

— Молчи! — испугавшись ответственности, прошипел Карасев.

Мне было не по себе. В душе я обзывал его самыми погаными словами. Как языком чесать, так первый. А тут — и требуется-то всего ничего, надеть дополнительный заряд на хвост мине. Ан, нет.

Рота еще вела огонь, когда от десантников прибежал офицер:

— Что же вы, «самоварники», так стреляете, — налетел он на ротного, — чуть в наш понтон не попали.

— Да ты что? — возмутился и наш ротный. — Смотри, куда стволы направлены? В небо. Как же мы в вас попадем? Видишь, где разрывы? На том берегу.

Мины и впрямь рвались на другом берегу, и ветер нес дым от разрывов вдоль реки. Не знаю, сколько бы они еще препирались, если бы не команда, спутавшая все планы предстоящего боя. Оказалось, что и нам теперь не надо вести огонь. И десантникам отпала надобность переправляться на противоположный берег, таящий в себе неведомо какие опасности.

Расположенный левее нас танковый батальон под командованием гвардии капитана Марьяновского начал переправу по только что наведенному мосту. Риск командарма, направившего за бригадой громоздкое понтонное подразделение, оправдал себя.

Теперь важно было поддержать этот успех силами всей бригады. Вот почему был дан отбой форсированию. По приказу комбрига второй танковый и наш батальон быстро двинулись к мосту. Открылась великолепная возможность всем переправиться на правый берег. Скольких бы жизней могло стоить форсирование реки под огнем! А теперь — вот он, мост! Глухо стучат гусеницы по деревянному настилу. Почти бесшумно катятся колеса грузовиков. Гвардейская танковая бригада, оставив охрану на мосту, устремилась вперед уже по просторам правобережья.

От рубежа к рубежу перемещалась разведка, передавая неизменно один и тот же сигнал: «Путь свободен!». Танки с десантом на борту наращивали скорость. Колесные машины, для которых непроторенная дорога — это испытание и на проходимость, и на прочность, делали все, чтобы не лишиться надежного прикрытия танковых пушек и брони. Нам казалось, что мы будем так идти через всю Белоруссию, потому как знали, что целые районы ее находятся под контролем партизан.

Ан, нет. Чем ближе мы подходили к Могилеву, тем яростнее становилось сопротивление противника. Танковые батальоны, развернувшись в боевую линию с автоматчиками на броне, сбили немцев с рубежа железнодорожной ветки Могилев — Орша. Но километрах в двух от дороги оказалась еще одна полоса обороны. Подошли соседи слева, форсировавшие Днепр южнее. И тоже остановились.

Установили минометы перед железнодорожной насыпью. Наверху искореженные рельсы, переломанные шпалы… Это прошел «дьявольский плуг». Есть такое устройство наподобие гигантской сохи. Паровоз тянет ее по рельсам, а она металлическим крюком поддевает шпалы и ломает их словно спички. Сколько теперь нужно времени и материалов, чтобы привести в порядок полотно!

На помощь пехоте и танкам пришла авиация. Восьмерка «Илов» проходит прямо над нами. Провожаем их взглядом. Вот они начали выстраиваться в круг… Четыре черных разрыва вспыхнули возле ведущего. Самолет задымил и вошел в пике. Раскрылись два парашюта, и западный ветер стал относить выпрыгнувший экипаж к нашим окопам. Дотянут ли? На расстоянии определить трудно.

Еще одна восьмерка штурмовиков прошла над ротой. Теперь мы уже с замиранием сердца следим за их полетом. Они идут по тому же курсу. Опять четыре черных разрыва в небе, и снова один самолет начал беспорядочное падение на землю. На этот раз никто не выпрыгнул. Следующая восьмерка, очевидно, предупрежденная офицером наведения, шла на большей высоте и, войдя в пике, обрушила на вражескую зенитную батарею весь запас своих реактивных снарядов. И, видимо, не промахнулась. Больше черных разрывов в небе не наблюдалось.

Едва отбомбившиеся самолеты скрылись, что-то вновь зашелестело у нас над головой. Но ничего видимого глазу не было. Через мгновение над вражескими окопами вздыбилась земля. Оглянулись. Позади нас поспешно снималась с огневой позиции батарея «катюш». Только на каждой установке было не восемь балок-направляющих, а в четыре раза больше. Значит, на врага обрушились не десятки, а сотни снарядов.

Неудивительно, что пехота поднялась и за танками пошла вперед. Перевалила через железную дорогу и минометная рота. Километра через два окопались. И снова в небе — штурмовики. Восьмерка за восьмеркой шли они волнами. Теперь уже без опаски выстраивались в круг и обрушивали на наземные цели град реактивных и пушечных снарядов. По противнику бьет артиллерия. Наш калибр не участвует. Наблюдаем за действиями авиации. Прикрываемые истребителями, штурмовики строем пеленга проходят над нами на бомбежку и возвращаются опять над нашими окопами. Считаем: восемь — значит без потерь.

Вдруг над нами треск авиационных пушек. Невольно вскидываю голову. Наш истребитель беспорядочно падает, а мимо него проносится «мессершмитт». Подкараулил гад, прячась где-то за облаками, ждал, когда наш пилот расслабится. Внезапная атака на потерявшего бдительность ястребка — и вот итог. Самолет упал метрах в ста пятидесяти от окопов роты. Наши солдаты побежали было к месту падения, надеясь на чудо. Но в таких случаях живыми не остаются. Еще один горький урок, подтверждающий непреложную истину: на войне будь бдителен вдвойне.

Нам команда «По машинам». Берем минометы на вьюки, бежим к автомобилям. Бригаде приказано обойти город с севера и оседлать дорогу Могилев — Минск. Севернее города сплошной обороны у противника нет. Вышедшие из боя танки выстраиваются в колонну с автоматчиками на броне. И вот уже пыль над колонной, устремившейся на север, а потом круто повернувшей на запад. Не стать бы мишенью для наших штурмовиков…

*    *    *

К вечеру 27 июня батальоны бригады перерезали шоссе Могилев — Минск. Комбриг ставил на местности боевые задачи комбатам. Бригада разворачивалась фронтом на восток. Слева выстраивались в линию танковые роты первого батальона, справа — второго. Моторизованный батальон автоматчиков, усиленный батареей ИПТАБ, располагался в центре. Ему и предстояло выдержать основной удар, потому что враг именно здесь, вдоль дороги, будет прорываться из окруженного города.

Где-то впереди вправо возникла перестрелка. На серьезную стычку с врагом это было не похоже. Мы по-прежнему сидели в кузовах автомобилей, ожидая, когда приказ комбрига дойдет до рот и взводов. В голове колонны возникло какое-то оживление. Вскоре и с нашей автомашиной поравнялись автоматчики, конвоировавшие двух немцев. Пленные были рослые, холеные. Вот такие, наверно, начинали войну в сорок первом, наглые, нахрапистые, уверенные в скорой победе. В последнее время пленные были совсем другие: небритые, худые, нередко в очках, что для солдата — последнее дело. Эти двое — не чета им.

— Тыловики, вишь, какие сытые, — объяснял словоохотливый конвоир. — Там целую колонну наши захватили, грузовиков десять — двенадцать. Чего в них только нет: и продовольствие, и вещевое имущество. В Могилев везли, а приехали к нам.

Внезапно пленные, казалось бы, смирившиеся со своей участью, вдруг разом перепрыгнули через канаву на обочине дороги и бросились наутек по пшеничному полю. Конвоиры, опешившие от такой прыти, открыли огонь запоздало. В помощь им ударили автоматы и карабины с автомобилей, гулко застучал ручной пулемет. Но немцев уже скрыла густая пшеница.

— Вот гады, — ругался словоохотливый конвоир, — тихими, смирными притворились. — А я, по-моему, в одного попал…

— Попал пальцем в небо, — подзадорил его Карасев, уже забывший свою собственную оплошность с дополнительным зарядом.

В это время на востоке, километрах в пяти—семи, вздыбилось в небо облако дыма, донесся мощный раскатистый гул.

— Город взрывают гады, — произнес кто-то.

Потом прогремели взрывы еще и еще. Фашисты, готовясь отступать, с профессиональной методичностью уничтожали в Могилеве все, что еще могло уцелеть. Они пока не знали, что путь им на запад отрезан, и ждали, видимо, ночи, чтобы бежать по-воровски, в темноте.

Огневые позиции минометная рота оборудовала правее шоссе, ведущего в Могилев, на границе пшеничного поля. Как оказалось потом, это был не лучший выбор. Машины с боеприпасами оставались за дорогой. Успокоило то, что мы сразу создали в окопах хороший запас мин. Как и требовалось для ночного боя, подготовили несколько направлений для стрельбы.

Впереди, метрах в трехстах, окопались десантные роты. В первой траншее находились и наши корректировщики огня вместе с командиром роты. Исправно действовала телефонная связь. Телефонный аппарат молчал. Судя по тому, как незатухающая июньская заря переместилась к северо-востоку, было уже за полночь.

Дремали, прислонившись к стенкам окопов. А может, немцы для отступления избрали другой маршрут? И такая мысль приходила в голову. А может, дожидаются начала светового дня? Последнее мало вероятно, потому что в воздухе господствует наша авиация. А может, вообще немцев в городе уже нет?

Неожиданно тишину разорвали сразу десятки автоматных и пулеметных очередей. ППШ и «ручники» били надсадно и безостановочно. Так стреляют, когда навалом идут атакующие цепи.

Заработал телефон. Не зря мы готовили данные для стрельбы. Расчеты быстро изготовились к бою. Стреляли сначала одиночными, потом беглым огнем по три мины, по пять мин. Мы представляли себе, что значит двадцать мин, разорвавшихся в атакующей цепи, когда осколки, разлетающиеся до двухсот метров, словно бритвой срезают траву, не щадя ничего живого вокруг.

Тупо ударяли в темноте танковые пушки, заливались лаем автоматы и пулеметы… И вдруг среди всего этого грохота и гула душераздирающие вопли:

— Прекратить огонь!.. По своим стреляете!..

На миг воцарилась зловещая тишина. Все знали, что с востока наступают наши войска. Чем черт не шутит! Может быть, они и подошли? Но как только стихли выстрелы, над полем вдруг вновь раскатилось русское «ура».

Вновь бешенно застрочили пулеметы и автоматы. Опять от нас потребовали беглого огня. И опять неслось истошное «Прекратить огонь!». Но едва умолкало наше оружие, над полем снова прокатывалось «ура». И так раз за разом: пауза в стрельбе и «ура», ураганный огонь, крики прекратить стрельбу, пауза, «ура» и снова треск автоматов и пулеметов. Казалось, от чудовищного напряжения нервов остановилось время. Как на стертой патефонной пластинке бывает иголка заедает на одной фразе, так и теперь с методичной последовательностью повторялось: прекратить огонь», «ура» и все сначала.

Мы тогда еще не знали, что против нас действовал батальон «власовцев»*, который гнали немцы впереди себя на кинжальный огонь автоматов и пулеметов. И не было этим людям, предавшим Родину и свой народ, спасенья, потому что тех, кто поворачивал назад, немецкие солдаты беспощадно расстреливали. Не могли они, поправшие присягу, рассчитывать на милость и русского солдата. Обреченные на гибель, они шли, стреляя в своих соотечественников, и сами падали под огнем десятками и сотнями.

Кошмарной ночи, казалось, не будет конца. Как ни богато были оснащены роты, вводимые в прорыв, боеприпасами, запас их был не беспределен. Слышно было, как короче становились пулеметные очереди, не таким уже густым был треск автоматов. А немцы усилили натиск вдоль дороги. Уже несколько вражеских танков прошло над окопами автоматных рот. Под их прикрытием по дороге устремились пять—шесть крытых фургонов. Казалось, брешь пробита. Но решительной контратакой танковая рота гвардии старшего лейтенанта Солнцева вновь оседлала дорогу и отрезала прорвавшихся от основных сил.

Нелегко приходилось и нашей роте. Иссяк запас мин. Пришла команда сменить огневые позиции на запасные, поближе к машинам, груженым минами. На пути на новые огневые позиции мы и попали как раз под огонь прорвавшейся группировки. Кто-то упал с минометом на полпути, другой свалился прямо на дороге. Нужен был мгновенный бросок. А попробуй рвани, когда на плече деталь весом около двадцати килограммов, а за спиной карабин и вся остальная солдатская поклажа.

Рота подтягивалась к дороге. Залегли в кювете на обочине. Нас прикрывали деревья, росшие по обеим сторонам булыжной мостовой. Кто-то из самых бесшабашных побежал через мостовую с плитой за спиной и на середине упал как подкошенный. Надо бы побыстрей! В минуту опасности сознание работает лихорадочно быстро. Я ухватился за спасительную идею. Достал из кармана трассировочный шнур, привязал один конец к лямке минометного ствола, сам взялся за другой конец, и, как только трасса светящихся пуль пронеслась над дорогой, в два прыжка пересек брусчатку. Под деревьями на другой стороне отдышался и потянул привязанный к шнуру трос ствола на себя. Он медленно пополз поперек дороги. Отвязав конец шнура, обмотал освободившийся конец вокруг камня, который бросил обратно, теперь уже Карасеву. Тот привязал двуногу-лафет, и она поползла ко мне. Вскоре и хозяин ее плюхнулся рядом, тяжело дыша. Бросили конец Коптеву. Тот привязал за ручку опорную плиту миномета. Потянули ее на себя — тяжело. Не догадался он, надо было перевернуть эту массивную деталь вверх сошниками. А теперь она цеплялась за каждый камень. Не оборвать бы трос. Но плита, дергаясь, рывками приближалась к нам. Теперь дело за ее хозяином.

За дорогой, откуда мы только переметнулись, звонко ударила противотанковая пушка, за ней другая. Били прямой наводкой. Значит, вражеские танки где-то рядом. От нас их не было видно за деревьями. А где же Коптев? О Боже!.. Он почему-то поднялся, укрылся за деревом. Мы махали ему: «Быстрей!». Плотность вражеского огня продолжала нарастать. С каждой минутой наша затея становилась опасней. «Давай!» — теперь уже кричали мы. Коптев, как-то нескладно пригнувшись, побежал. Уже на нашей стороне дороги, у самых деревьев неуклюже упал. Мы охнули, опасаясь худшего. Но он пополз к нам и скатился в канаву. «Кажется, в меня попало», — жалобно произнес он. Штанина выше колена набухала кровью.

Следуя нашему примеру, кто-то еще бросился через дорогу и упал на середине пути. Неудача постигла и второго.

— Минометчики! Броском по канаве влево! — это командир роты уводил людей в низину, где было, на его взгляд, безопасней.

Мы оказались втроем. Поползли по траве вдоль пшеничного поля. Главное сейчас — подальше от дороги. Впереди маячили на высотке наши машины. Левее их виднелась зенитная батарея. Мы ползли и ползли, волоча за собой разобранный миномет. Коптев ныл сзади, но полз, боясь остаться один. Наконец поднялись, взяли у Коптева плиту, понесли ее вдвоем. Он хромал рядом, опираясь на плечо Карасева. Надо было бы осмотреть его рану. Но останавливаться не хотелось. И мы шли уже распрямившись, вдвоем таща на себе шестидесятикилограммовый миномет.

От машин заметили нас, поспешили на выручку старшина роты, водители, подхватили груз. А мы упали у машин в изнеможении.

— Где рота? Где рота? — тормошили нас.

— Ротный увел в лощину, — отозвался я.

— Убитые есть, — добавил Карасев.

— Коптева перевязать надо, — кивнул я на раненого.

Яроцких спустил с него набрякшие кровью брюки. Пуля навылет прошла через мягкие ткани бедра. Раздвоив тампоны перевязочного пакета, старшина, как заправский санинструктор, наложил их на входное и выходное отверстия раны, забинтовал ногу. Коптев, почувствовав относительный комфорт, смолк.

— В санчасть надо, — констатировал старшина. — Ну-ка, Безруков, заводи!

— Так я же с минами, — недоуменно развел руками водитель.

— Ничего, оставим у миномета несколько ящиков… Вернемся. Тут недалеко…

Усадили Коптева в кабину. Он опять застонал. Старшина хотел было сесть рядом, но передумал. Чтобы не тревожить раненого, вскочил в кузов. Машина развернулась и скрылась за гребнем холма.

*    *    *

Мы остались вдвоем у миномета. Можно передохнуть. Завалились на траву. Увы, такие тихие минуты на фронте коротки. Где-то невдалеке затявкала зенитная пушка. Трасса светящихся снарядов протянулась к дороге, от которой мы только пришли. Но теперь она не была пустынна. По мостовой шли машины. За деревьями по ту сторону дороги прямо по грунту двигались самоходные установки.

— Это же немцы! — оторопел Карасев.

Зенитка дала еще очередь. На этот раз точнее. Одна из грузовых машин загорелась. Вокруг нее засуетились люди. Кто-то старался сбить пламя, другие пытались разгрузить горящий кузов.

— А что? — блеснул глазами, выделявшимися на чумазом лице, Карасев. — Поможем гадам!

Делом нескольких минут было взрыхлить лопатой землю для плиты, вставить в нее ствол, пристегнуть хомут двуноги-лафета, присоединить прицел. До дороги было метров пятьсот. С основным зарядом наверняка будут недолеты.

— Ставь один дополнительный, — сказал я, наводя визир прицела на горящую машину. — Давай мину.

Первая мина разорвалась за дорогой. Поднял маховиком ствол повыше. Небольшой недолет. Теперь бы чуть подальше. Сменил прицел.

— Беглым — три мины! — скомандовали мы сами себе.

Две мины упали на дорогу. Третья разорвалась в воздухе, зацепив ветки деревьев. Немцы бросили машину, попрятавшись в кювет.

— Ага, не нравится! — злорадствовал Карасев.

— Давай восстановим уровни, — сказал я. — Подождем, когда они вылезут из укрытий.

— Смотри, опять к машине ползут, — показал рукой на дорогу заряжающий.

— Ну-ка, давай еще три мины засобачим им! — прокричал я.

И еще три мины ушли ввысь, чтобы с неба подобно маленьким бомбам обрушиться на дорогу. Мы вдвоем работали за целый расчет. Сами командовали себе. Сами выполняли эти команды. Как дети прыгали от радости, когда облако разрыва поднималось прямо на дороге.

— А давай по остальным машинам пульнем, — подзадоривали мы друг друга.

Довернули ствол чуть левее и еще выпустили несколько очередей беглым огнем. Из кузовов машин посыпались солдаты, попадали в канаву.

— Чо, гады, не по вкусу пришлось! — орал Карасев.

Мы открыли последний ящик, и что-то похолодело в груди. В ящике впопыхах сброшенном с машины, были запасные инструменты и приборы. В растерянности глянули друг на друга, ища выход из положения. Можно было сбегать за бугор, где теперь укрылись остальные машины роты, и таскать мины оттуда. Но сколько их натаскаешь, если каждый ящик весит килограммов сорок? Или брать миномет на вьюки и к машинам, чтобы стрелять с новой огневой? Миномет шестьдесят килограммов. На двоих — тоже немало.

— Смотри — старшина! — закричал Карасев.

Это был наш «ЗИС». Не доехав метров двести, машина остановилась. Из кузова выпрыгнул командир нашего расчета и к нам.

— Вы что, сдурели? — орал он на ходу. — Одни в открытом поле… Тоже мне минометчики…

— Мины давай! — заревели мы на него, требуя, чтобы он подогнал машину ближе. В нас кипел азарт боя, и нам все было нипочем.

— Бежим за минами, — предложил я Карасеву.

И мы бросились бежать по полю, чтобы подогнать машину ближе.

— Отставить! — что есть силы закричал Комаров. — Отбой! Миномет на вьюки!

Это была команда. И ее надо было выполнять.

— Я приказываю! — воспользовался он правом сержанта.

По-быстрому зачехлили ствол, Комаров сбросил хомут двуноги-лафета, взвалил трубу на плечо. Нам ничего не оставалось делать, как взять двуногу и плиту и поплестись за ним.

— Надо ведь цели с умом выбирать, по силам, — поучал он нас на ходу. — Там ведь танки за дорогой.

— Не танки, а самоходки, — поправил я.

— Не один черт, — отмахнулся Комаров, — а вы одни в чистом поле. Глядите на них — герои. Долбанет танк из пушки и мокрое место от вас. А если с умом-то… Я вон с сорок первого воюю и ничего — бог миловал.

«То-то вы с умом до Москвы пятились», — вертелось у меня на языке. Но я промолчал. Я знал, что не просто самоходке долбануть из пушки. Ей же надо повернуться пушкой к цели. А кто будет разворачивать такую махину из-за одного миномета…

Установили миномет в канаве недалеко от машины. Принесли ящик мин.

— Прицел… угломер… — теперь уже Комаров командовал. — Одной миной огонь!

Мина с негромким шипением пошла по стволу вниз. В казеннике остановилась. Что за черт? Только что стреляли, а тут — осечка… Разряжание миномета — хлопотное дело. Надо отсоединить шаровую пяту от плиты, поднять казенник ствола, чтобы был наклон в сторону дульного среза. И когда мина поползет из ствола обратно, теперь уже взрывателем вперед, надо перехватить ее руками, не дав удариться взрывателем о землю.

Разрядили. Снова соединили ствол и плиту. Выверили боковой и продольный уровни.

— Одной миной — огонь! — это опять Комаров.

И опять осечка. Еще раз достали с Карасевым мину из ствола.

— Давай ломик! — это я Карасеву. — Отвернем казенник, посмотрим, что там с бойком.

Но у командира свое решение:

— Бросай его к чертовой матери в кузов. Потом разберемся.

С досадой бросили на машину все три части миномета. Оглядели поле боя. Пока мы возились с минометом на новой огневой, обстановка на дороге кардинально изменилась. Немцы вдруг поднялись из канавы и двинулись на высоту, на которой находились наши машины, зенитная батарея, а за высотой — тыловые подразделения, в том числе и санчасть, куда увезли Коптева.

— Смотри! — прокричал Карасев, показывая на неприятельскую цепь, перешедшую дорогу. — По ним стрелять надо, а мы миномет спрятали.

Все, чем мы теперь располагали, — это автомат, два карабина и шесть гранат. По сотне патронов на брата.

К счастью атакующую цепь заметили не только мы. На НП батальона вовремя оценили все неприятные последствия неожиданной контратаки. У комбата гвардии майора Бетина под рукой оказался единственный офицер — комсорг гвардии старший лейтенант Бедрин. Ему и отдан был приказ: собрать всех, кого можно, и бросить наперерез немцам. Подвернулась как раз минометная рота, только что перешедшая дорогу, да разведвзвод, охранявший НП.

С какой неописуемой радостью увидели мы бегущих по полю людей. Это были свои, родные ребята.

— Быстро в цепь! — прокричал нам Бедрин.

Но еще раньше заметил опасность командир танко-десантной роты гвардии капитан Прудников, ожидавший атаки со стороны Могилева. Он быстро развернул роту в сторону правого фланга, а потом поднял автоматчиков навстречу выдвигавшимся от дороги немцам.

Наша сборная жидкая цепь оказалась метрах в двухстах позади роты Прудникова. Не знаю, как они восприняли нашу поддержку, но мы воспряли духом, продвигаясь следом за автоматчиками по пшеничному полю.

— Смотри! — кивнул Карасев.

Мы проходили мимо двух лежавших ничком немцев. Это были, без сомнения, вчерашние холеные пленные, решившие вдруг бежать. А могли бы и жить в плену. То ли пулеметная очередь достала их, то ли автоматчики, стрелявшие с машин, оказались метче. Заметил, как над ними склонился заряжающий из третьего расчета Красиков ловко сдернул с одного сапоги, сел на землю, сбросил свои ботинки с обмотками и примерил обнову. Меня покоробило: обувь с мертвеца, не упадешь ли ты сам в этих сапогах мертвым?

Но главное сейчас было не в этом. Мы сближались с врагом. Никогда до этого я не участвовал в таком вот наступлении. Мы спускались с высотки и потому отчетливо видели приближавшихся немцев. Судя по характерным головным уборам с большими козырьками, это были егеря. Они шли молча. И навстречу им также молча, стиснув зубы от напряжения, шли наши автоматчики. Уже триста, двести метров разделяли эти две враждующие цепи. И тут, видимо, немцы заметили нас. Две атакующие линии против одной — это уже слишком.

Что-то вдруг сломалось в их строю. Они остановились, замерли в нерешительности, а потом повернули вспять и побежали. И тут дружное русское «ура» прокатилось над цепью автоматчиков. Оно было совсем не похоже на истерические вопли «власовцев», звучавшие ночью, полные отчаяния и бессилия. Над ротой неслись крики удали и торжества, сознания своей силы и уверенности в победе.

От дороги заработал вражеский крупнокалиберный пулемет. Воодушевленные его поддержкой немецкие солдаты укрылись в канаве и попытались огнем остановить преследователей. Кто-то упал в нашей цепи левей меня. «Красиков», — мелькнуло в сознании. — «Вот и расплата». Мы почти догнали автоматчиков и тоже припали к земле. Открыли стрельбу. Однако противник, видимо, и не думал здесь держаться. Под прикрытием пулемета уцелевшие бросились к машинам, попрыгали в кузова и скрылись за поворотом.

Мы пришли на место, где утром преодолевали шоссе. За дорогой дымилась подбитая самоходка. На мостовой догорала машина, по которой мы совсем недавно вели огонь. Валялись на земле убитые немецкие солдаты. Увидели мы и своих минометчиков, сраженных вражескими пулями. Забрали части минометов, оставшиеся без хозяев.

На высоте, куда мы вернулись, узнали, что Могилев теперь в наших руках. Но были и плохие новости. Ранен командир роты гвардии капитан Парамонов. Он увел личный состав на более безопасный маршрут, а сам не уберегся от пули. Ранен Комаров. Это он, а не Красиков упал тогда слева. Почти в каждом расчете были убитые и раненые. Но все равно это была победа, потому что не больше сотни немцев смогло проскочить из окруженного Могилева.

Прибыла походная кухня. Потом приводили в порядок себя и оружие. Отделили казенник от ствола. Вот она и причина осечек! На бойке, предназначенном для воспламенения капсюля, лежала промасленная тряпка, которой мы обычно закрывали ствол, перед тем как надеть на дульную часть кожаный чехол.

— Смотри! — показал я Карасеву.

— Это ведь Комаров уронил ее, — сразу определил заряжающий. — Он весь в мандраже тогда был. Отверни мы тогда казенник и могли бы стрелять…

Могли. Только после драки кулаками не машут…

*    *    *

В одном кинофильме военных лет развеселые летчики пели:

«Первым делом, первым делом — самолеты,

Ну а девушки, а девушки — потом…»

У нас девушек не было. Вместо самолетов — минометы. А вот отдых? Отдых действительно потом… Разморенные поднимающимся над горизонтом июньским солнцем, мы повалились на траву… Увы, сон опять оказался недолгим. Его как ветром сдула команда «По машинам!».

Загрузили минометы. Заняли места в кузовах машин. И снова марш. Теперь мы двигались той самой выложенной булыжниками дорогой, преодоление которой далось нам дорогой ценой. Место ночного боя оставалось позади.

Но что это? Впереди опять виднелось поле боя. Дымились подбитые немецкие самоходки, горели изрешеченные пулями фургоны немецких машин. На дороге и обочинах трупы немецких вояк. Ба, да ведь это наши знакомые егеря, те немногие, кому удалось было вырваться из Могилева! Недалеко же они уехали. И не было никакой жалости к этим десяткам убитых. Наоборот, бесславный конец их воспринимался как высшая справедливость.

Движение застопорилось. Впереди был то ли глубокий овраг, то ли старый противотанковый ров, поросший травой. Мост через него оказался взорванным. Грузовики с натугой преодолевали преграду по временно насыпанной перемычке… А вот и те, кто остановил отступающих на запад гитлеровцев. Покалеченная 76-мм противотанковая пушка. Вправо и влево от нее тела артиллеристов и пехотинцев, непреодолимым заслоном вставших на пути врага.

Позднее мы узнали подробности последнего боя героев. Их было сорок семь — все, что мог собрать командир истребительно-противотанкового дивизиона, когда получил приказ любой ценой задержать штаб фашистской части, вырвавшийся под прикрытием танков и пехоты из Могилева. 27 автоматчиков, 11 саперов, 9 артиллеристов при одном орудии, которым командовал сержант Здунов. Сводную группу возглавлял командир батареи Александр Самохвалов.

Они едва успели подготовить позицию, когда послышался гул моторов. Показались немецкий бронетранспортер, грузовик с пехотой, несколько мотоциклистов. Переехали мост. «Этих не трогать!» — распорядился Самохвалов. Минут через двадцать воздух задрожал от гула тяжелых машин. Впереди шли четыре штурмовых самоходных орудия «Фердинанд». Когда первое въехало на мост, саперы взорвали его. Сопровождавшие штабные машины пехотинцы соскочили с грузовиков, открыли беспорядочную стрельбу. Им ответили из укрытий наши автоматчики. Воспользовавшись неразберихой, Здунов метким выстрелом подбил второй «Фердинанд». Теперь две самоходки против одного орудия и десятки автоматчиков против двадцати семи. У орудия осталось двое. Самохвалов заряжал, Здунов наводил и нажимал на спуск…

Танкисты бригады, шедшие впереди нашего батальона, подошли, когда бой уже закончился. Он был скоротечен и жесток. Остановились, чтобы отдать последние почести павшим.

— Товарищ гвардии полковник, — закричали танкисты, осматривавшие орудие. — Тут живые…

Живых, израненных, находившихся в бессознательном состоянии оказалось трое — старший лейтенант Самохвалов, сержант Здунов и красноармеец Иванов.

— Раненых немедленно в госпиталь, — распорядился комбриг. — А вас, — повернулся он к политработнику подполковнику Рыбакову, — прошу: свяжитесь с их частью — пусть по достоинству отметят наградами каждого…

Говорят, мир тесен. Через год, когда война уже закончилась победой, мне довелось встретиться с одним из защитников этого рубежа — Героем Советского Союза Василием Здуновым. Два года мы учились в одной роте Горьковского военно-политического училища имени М.В. Фрунзе. Я узнал, что звание Героя присвоено было и Александру Самохвалову. К сожалению, он погиб в другом бою еще до того, как вышел Указ Президиума Верховного Совета СССР.

Но это было потом. А сейчас передовой отряд 49-й армии, основу которого составляла наша танковая бригада, ускоренным маршем двигался на запад, не встречая серьезного сопротивления, с ходу сбивая оказавшиеся на пути мелкие подразделения врага.

5. Наш путь — на запад

Заблаговременную оборону противника встретили на реке Друть. Но к утру подошли части, штурмовавшие Могилев. После короткой артподготовки и стремительной атаки первых эшелонов дивизий сопротивление врага было сломлено. Бригада форсировала Друть южнее Белыничи по наведенному понтонерами мосту.

Позади оставались один за другим населенные пункты.

— Ребята, смотрите, в Москву приехали, — крикнул кто-то на передней машине.

И в самом деле. Перед маленьким поселком из десятка бревенчатых домиков, крытых соломой, у моста через небольшую речку красовался указатель со словом «Москва». Происхождение названий очень часто покрыто тайной. Невесть как и эти жители окрестили себя москвичами.

Но нам было не до разгадок тайн. Наш путь лежал на запад и чем стремительней, тем лучше.

— Ой, хлопцы, куда же вы едете? — сокрушался старик в одном из сел. — Ведь в лесу вон рядом немцев тьма. Ну прямо тысячи и тысячи…

— Э, дед, у страха глаза велики, — отвечали ему. — Мы вон какой день на гусеницах и колесах шпарим и никак фашиста не догоним. В другом селе высыпавшие было к машинам жители, отпрянули назад. Они никогда не видели красноармейцев в погонах. Старик, знакомый, видать, со службой еще с Первой мировой, с видом знатока определял: «Ага, этот, значит, поручик…»

— Лейтенант я, дед, — уточнял наш взводный Долгих, — гвардии лейтенант.

— Эх, ма! — поразился дед. — И гвардия теперь стала? А это, значит, унтер-офицер, — показал старик на погоны Иткина.

Где-то впереди грохнула танковая пушка, и жителей как ветром сдуло от колонны. За ними к своей хате потрусил и дед. Любопытство, оно, конечно, вещь хорошая, только жизнь-то, она дороже.

Встреча с жителями освобожденных городов и сел радостна и тягостна одновременно. Радостна от того, что самое страшное для них теперь позади. Но, боже мой, какими они выглядели запуганными, беззащитными, беспомощными перед теми, кто имел в руках оружие.

На войне всем не сласть. Но больше всего от нее страдают мирные жители. На их дома сыплются бомбы, как чужие, так и свои. И танкист, и артиллерист, не задумываясь, нажмет на спуск орудия, если заметит в подвале здания вражескую огневую точку. Я уже не говорю о женщинах и девушках оккупированных городов и сел, совершенно беззащитных от похотливых притязаний кавалеров в военных мундирах. И есть в этом прямая вина нас, защитников страны, тех, кто, пятясь назад, оставлял пядь за пядью родную землю и живущих на ней на поругание фашистам.

Можно было поражаться тому, что годы бесчинств врага на нашей земле не сломили, не согнули людей. Они как бы затаились в своей любви и ненависти, адресуя первое чувство Родине, веря, что она их не забудет, второе — чужеземцам и их новым порядкам.

В одном большом селе, всего несколько дней назад бывшем еще в глубоком тылу врага, жители смотрели на наш приход как на чудо, веря и не веря глазам своим.

— Сыночки, родимые! — причитали со слезами на глазах старушки, осеняя крестом себя и нас.

— Комендант там в хате, комендант! — вдруг спохватилась молодуха, показывая рукой на добротный дом.

А оттуда два автоматчика уже выводили здоровенного детину в гитлеровской военной форме. Это был боров, настоящий боров в мундире. С заплывшими глазами, жирным подбородком, нависшим над воротником. Огромный живот и слоновые ноги в сапогах довершали облик гитлеровца. Его вели вдоль колонны к машине, в которой следовал штаб. Но странное дело. Приближаясь к каждой машине, немец вскидывал руку, сжатую в кулак и выкрикивал: «Рот фронт!».

— Смотри-ка, — балдели солдаты от неожиданности, — никак в коммунисты записался? Одни кричат «Гитлер капут», а этот, смотрите-ка, «Рот фронт».

Услышав знакомую фразу, жирный повторил:

— Гитлер капут!

Разведка, посланная вперед, вернулась с двумя партизанами, одетыми в гражданское с красными лентами на фуражках и трофейными автоматами на груди. Они были, видимо, из местных, судя по тому, как женщины, здороваясь, называли их по именам. Партизаны подтвердили, что в лесу много немцев, но они подальше, километрах в десяти. А здесь места болотистые, с машинами не пройдут. На дороги не высовываются из-за авиации. Да и партизан в этих болотистых местах побаиваются.

Доложив обо всем этом в штабе, партизаны вдруг попросили, указывая на «борова»:

— Товарищи! Отдайте нам этого фашиста. Зачем он вам? Обуза лишняя. А мы его народным судом судить будем. Товарищ комбриг?..

— А как думает комиссар? — повернулся полковник Козиков к начальнику политотдела.

Подполковник Рыбаков уловил, куда клонит комбриг, и пожал плечами:

— Ну если народ требует?

— Вот и я так думаю, — утвердился в своем решении комбриг. — Передайте партизанам, — это он автоматчикам.

«Боров» было уперся, но народные мстители ткнули ему в спину стволы автоматов, и он пошел.

— А-а-а! — увидев немца в руках партизан, завопили женщины. — «Гитлер капут», — говорит, про красный фронт вспомнил. А как наших девок с пьяным фельдфебелем поганить — это не «Гитлер капут»… А ну-ка, бабоньки, налетай!..

Два партизанских парня, наверно, уж и не рады были, что ввязались в это дело.

— Мы судом его будем судить, подождите, гражданочки…

Но куда там… Годами копившиеся где-то внутри ненависть и обиды вдруг вырвались наружу, как джин из бутылки, и уже не удержать, не остановить их. Только прижав пленного к стене дома и заслонив собой, партизаны смогли отстоять его. А бабоньки все же выместили свою злобу. Немец стоял бледный, без фуражки, без погон, петлиц и пуговиц на мундире…

— Попал, как кур в ощип! — хохотали солдаты, поддерживая в душе этот неуправляемый женский самосуд.

…Взревели двигатели танков, заурчали моторы автомобилей. Колонна тронулась. И ожидание новых опасностей, необходимость собрать волю и решимость воедино для того, чтобы в готовности встретить самый неожиданный поворот событий, вскоре заслонили собой и радостную встречу с жителями села, и пленного толстяка-коменданта, и разгневанных женщин, вымещавших на нем все свои обиды и унижения.

*    *    *

Странное дело. Еще вчера эту землю топтал кованый немецкий сапог. И сегодня они, наверно, докладывают в Берлин, что прочно держат оборону где-то на Баси или на Друти, а мы катим по дороге уже в 100—150 километрах западнее тех самых рек и чувствуем себя здесь хозяевами положения. Немцы же, как волки, прячутся по лесам и оврагам.

Было видно, как над лесом кружил «кукурузник», сбрасывая листовки…

— Смотри, бумагу на них еще тратят, сдаваться, поди, уговаривают, — возмущался Карасев. — Да я бы на месте начальства окружил весь лес «катюшами» и врезал.

— Да жалко ведь, — посочувствовал, вроде, Яроцких.

— Кого? Их жалко? — Карасев даже побагровел от подступившего гнева.

— Лес жалко, — уточнил Яроцких.

Солдаты засмеялись, но как-то сдержанно, настороженно. Да и то — не к теще на блины едем, не киселя хлебать за этими лесами и перелесками. Немец, конечно, сейчас ошарашен, потрясен невиданной силы ударом, когда же очухается, придет в себя, то наверняка попытается что-то сделать, чтобы остановить, задержать эту движущуюся на запад громаду танков, артиллерии, пехоты. Их же, как это ни странно для немцев, у русских становится все больше и больше.

— Смотри, — насторожился вдруг Карасев, показывая на лес. — Вроде, как вспышка?

Но лес был спокоен, недвижим и тих. Ан, нет. Метрах в двухстах, перелетев колонну, разорвался снаряд. Еще выстрел, но теперь был недолет. Для любого человека, мало-мальски знакомого с артиллерийском делом, было понятно, что это «вилка». Следующий снаряд должен был разорваться где-то рядом. И он грохнул прямо под кузовом идущей перед нами машины, в которой ехало наше отделение управления.

Послышалась команда «К бою!». Машины стали сворачивать с дороги вправо и влево, рассредоточиваясь и ища укрытий. Из танко-десантной роты, которая двигалась впереди минометчиков, отделилась группа воинов в камуфляже и, используя складки местности, почти бегом отправилась в лес…

Говорят в жизни трагичное и смешное всегда рядом. От машины, под кузовом которой только что разорвался снаряд, донесся хохот. Рядом с кузовом стоял, согнувшись и спустив штаны, ротный разведчик-корректировщик Егор Свекровин. Его задница была усыпана как солью мелкими осколками. Опасного ничего не было, даже крови почти не видно. Но он мучился и стонал от боли и стыда, от той нелепости, в которой оказался.

— Что вы ржете как жеребцы? — возмущался он. — Вот пакет, бинтуйте.

— Да на твою задницу все пакеты роты уйдут, — хохотали рядом.

Подошел санинструктор Нефедов, достал из сумки пузырек с йодом.

— Теперь сожми зубы и терпи — атаманом будешь.

Тампоном, смоченным настойкой йода, он начал обрабатывать ранки. Свекровин взвыл. Солдаты опять захохотали.

— Эх ты, вот это улов, — произнес только что хохотавший солдат, показывая на обочину дороги.

Автоматчики в камуфляже возвращались из леса и вели впереди себя двух немцев.

— Вот эти гады и стреляли, — пояснял разведчик. — Прямо у пушки тепленьких взяли. Полковник и его краля.

Мы глянули и удивились. Одним из пленных действительно была женщина. В мундире чин по чину.

— Во, гадина! — возмутились солдаты. — Да такую убить мало.

Во втором конвоире я узнал Мишу Цыганка, с которым ехали в поезде из госпиталя. Он тоже заметил меня, кивнул не останавливаясь. Михаил слегка похудел, еще больше почернел. Только глаза по-прежнему блестели ярко и грустно. Пообщались с ним накоротке, когда он шел обратно. Обменялись несколькими словами. Как жизнь? Нормально. А ты как? Я ни на что не жаловался. Цыганок рассказал о пленном полковнике. Тот говорил, что специально отбился от своих, потому что не согласен с генералами, призывающими солдат сражаться до последнего. Зачем стрелял? Хотел привлечь к себе внимание русских. Не проще ли было выйти из леса и сдаться? Боялся попасть к партизанам. А увидел танки, сразу понял, что регулярная армия. Немка в форме — это его жена.

— Врет поди, — заключил Цыганок. — А может, и не врет? Кто его знает… Думаю, там без нас разберутся, — кивнул он в сторону штаба.

— Вот фашисты, — возмутился слышавший наш разговор солдат, — с женами на фронте.

— Кому война — кому мать родна, — вспомнил не к месту фронтовую поговорку другой.

— Ну, бывай, — заторопился Михаил.

Мы попрощались, и я почему-то проникся еще большей симпатией к этому черноволосому, кудрявому пареньку, единственному, может быть, цыгану на всю бригаду.

*    *    *

Позади остались старинные белорусские города Березино, Червень, Смиловичи… «Белоруссия родная…» — пели мы в короткие минуты отдыха между боями широко известную в годы войны песню. И она, Белоруссия, была нам действительно родной. Трудно найти, на мой взгляд, народа более открытого, душевного, приветливого, чем живущего на этой героической земле.

Помню, после первого ранения мне с группой товарищей, таких же бедолаг, как и я, пришлось своим ходом добираться из госпиталя, располагавшегося в Черниговской области, в небольшом украинском городке со странным названием Репки, в белорусский город Речица, где находился пункт нашего назначения — батальон выздоравливающих. Зимний день короткий. Шагать в темноте по колдобинам разбитой военными машинами дороги — дело малоприятное и небезопасное. В прифронтовых лесах еще рыскало немало всякой нечести. А мы все были без оружия. Да и длительный переход не всем был по плечу, прежде всего тем, кто еще носил бинты на ногах.

Перейдя понтонный мост через Днепр у Лоева, мы через некоторое вркмя оказались на в небольшой деревушке. Постучали в дверь первой попавшейся хаты. Открыла хозяйка.

— Нам бы переночевать? — попросили мы.

— Да что же вы стоите у порога, заходьте, заходьте, — заторопила нас своеобразным белорусским говором хозяйка. — Я вам зараз бульбу сварю.

Две пары детских глаз с любопытством следили за нами с печи. Бог весть, сколько еще этой самой бульбы оставалось в запасе у хлебосолки да и хватит ли ее семье до нового урожая, но она, добрая душа, без колебаний делилась с постояльцами, которых, может быть, больше и не увидит, всем, что имела на сегодняшний день.

Запылала печка, наполняя воздух теплом. Мы подоставали из вещмешков немудреную солдатскую снедь, протянули хозяйке банки с тушенкой, чтобы бросила в чугунок с картошкой, когда сварится, дали детям по куску сахара. Не прошло и часа, как все мы, и хозяева и гости, сидели за столом одной единой семьей. Ели горячую бульбу со свиной тушенкой, потом рыбные консервы. А после пили чай с настоящей заваркой, с сахаром на радость ребятишкам, макая в горячие алюминиевые кружки хлебные сухари… Может быть, когда-то где-то были более пышные пиры в роскошных залах теремов и дворцов, но нигде, ручаюсь, не было такой атмосферы искренности, душевности, доброты, доверия…

И была еще ни одна такая ночевка на нашем почти стокилометровом пути. Менялись число и возраст жильцов, просторность изб, но оставалась неизменной атмосфера радушия и гостеприимства, потому что эти благородные человеческие черты — сама суть души белорусского народа…

Миновав Смиловичи, мы, привыкшие двигаться по освобожденной территории первыми, с удивлением увидели впереди какие-то незнакомые подразделения танкистов, спешащие, как и мы, на запад. Они, как оказалось, были из состава 1-го Белорусского фронта. В то время мы еще не знали, да и не должны были знать, что по замыслу Верховного Главнокомандования 2-й Белорусский фронт обязан был, сковывая противника атаками, не давать ему возможности организованно отводить свои войска, а 1-й и 3-й Белорусские фронты глубокими охватывающими ударами должны освободить столицу Белоруссии, окружить и блокировать немецко-фашистскую группировку войск восточнее Минска.

Вот почему танки и мотопехота наших соседей слева находились теперь впереди нас. От них мы узнали, что Минск 3 июля был освобожден. Над зданием правительства Белоруссии вновь взмыл советский красный флаг.

*    *    *

Увы, нам не удалось быть свидетелями этого знаменательного события. С изоляцией стотысячной группировки немцев восточнее Минска во вражеской обороне образовалась огромная брешь. И Москва постаралась воспользоваться этим. Продолжая решать свои задачи частью сил, командование 2-го Белорусского фронта двинуло нашу 49-ю армию на запад. И наша танковая бригада снова оказалась на острие ее удара.

На одном из перекрестков дорог увидели указатель «Минск — 12 км». Значит, город оставался правее. Наш же маршрут лежал прямо. Теперь мы уже не сворачивали на проселочные дороги и нехоженые тропы. Колонна шла большаком, имея впереди главную ударную силу — танковые батальоны. По курсу показались остроконечные шпили костела, черепичные крыши домов. «Новогрудок» — гласил указатель у въезда в город. Прошли его с востока на запад. Остановились на выезде, где уже совсем по-сельски выглядели дома с садами и огородами. Танкам требовалась заправка. Да и походные кухни, следовавшие за колонной, ждали своего часа.

Привал. Июль. Он и в Белоруссии — макушка лета. Солнце. Тепло. Вокруг буйная зелень. И безмятежная тишина. После многочасовой тряски в кузовах машин или на броне танков хотелось развалиться на траве, расслабить затекшие от напряжения руки и ноги. А тут еще обед, воплотивший в себе и прошедший завтрак и будущий ужин, окончательно расслабил, сморил людей.

— Хорошо! — блаженно произнес кто-то возле машины. — Сейчас бы минут шестьсот вздремнуть.

— Слушай, Зуйков, ты бы рассказал, как с немцем по нужде ходил в пшеницу, — это, конечно, Карасев, узнал я по голосу.

— Да чего уж рассказывать-то, — смутился Зуйков.

— А правда, — поддержали Карасева товарищи, — давай травани…

Польщенный вниманием, Зуйков теперь уже отказывался больше из приличия:

— Да я уж рассказывал.

— А кто тогда слышал-то? — донимал его Карасев. — Тогда из роты, почитай, никого не было.

Зуйков действительно рассказывал об этом не однажды, каждый раз добавляя к забавному случаю все новые и новые подробности. И это, по-видимому, доставляло ему самому удовольствие.

— Только вы не смейтесь, — окончательно сдался ефрейтор. — Мне тогда не до смеха было.

Он сел. Прислонился спиной к колесу машины и начал:

— Спал я тогда. Впрочем как и все. А под утро потребность сон прогнала. Открыл глаза — заря. Вблизи, вроде бы, светло, а дальше все в сумерках сливается. Огляделся я, где бы укрыться, от вас, спящих. Ничего не придумал, как скрыться в пшенице.

— Удобрить, значит, решил, — вставил Карасев.

— Нужда! — поправил Зуйков и продолжал: — Сделал я все честь честью и решил посмотреть, большой ли клин сельчане осилили, ну где поле кончается? Прошел, может быть, метров семьдесят, а может, и все сто. Вижу край поля. А за полем на лугу, мать честная, — немцы. Может, пятьсот, а может, и вся тысяча будет. Одни спят, другие уже пробудились. На заре — зябко. У шинелишек воротники подняли… А один, гляжу, прямо на меня прет. Видать, тоже по нужде да по моему соображения — в пшеницу. И тут во мне как молния мысль пронеслась. Поднял я воротник, как у них, присел на корточки, будто оправляюсь. Хотел для убедительности еще и покряхтеть по-немецки, да откуда мне знать, как они это делают.

Чуйков изобразил при этом на лице такую мину, что все грохнули со смеха. Он же продолжал сплетать быль и небыль воедино. И люди смеялись, потому что хотели смеяться, верили его смешным подробностям, потому что хотели верить…

Я отключился от рассказчика, понеслись в голове свои мысли: о доме, о школьных годах, о том, как бы могла сложиться судьба, если бы не война… Будто издалека доносился смех моих товарищей. Молодость, она и на войне брала свое. «Блажен, кто смолоду был молод», — вспомнились слова поэта. Только для войны нет ни молодых, ни старых. Она всем диктует свои правила игры, а точнее, игру без правил, в которой все нервы и чувства напряжены до предела. Но нельзя все время жить на пределе. Потому здесь шутка и смех в цене. Они сбрасывают стресс, расслабляют. Однако беда в том, что и расслабляться без меры нельзя. За беспечность и благодушие приходится расплачиваться самой дорогой ценой.

…В голове колонны возник какой-то шум, послышались голоса команд. Танки, рассредоточенные было во время короткого отдыха, начали выстраиваться гуськом друг за другом. Послушные командам и минометчики заняли свои места на машинах. Все было готово к движению, но одна «тридцатьчетверка» почему-то как была, так и оставалась во дворе дома.

— Ну-ка сбегай, посмотри, — послал комбриг танкиста. — Что они там, уснули?

Посыльный поднялся на танк, заглянул в открытые люки башни. Экипажа в машине не было. Подошел к сараю, дверь которого была приоткрыта, переступил порог. По тому, как он выскочил будто ошпаренный и опрометью помчался к командиру, было видно, что-то произошло. И в этом не было ошибки.

Заглянув внутрь сарая, посыльный увидел танкистов, лежащих на соломе. Вроде бы спали. Начал тормошить одного за плечи. Рука коснулась чего-то теплого и липкого. Кровь! Все четверо были убиты ударами ножа в спину.

На местных жителей мы и думать не могли.

— «Лесные братья» здесь, случается, шалят, — предположил дед из соседней хаты, — Днем-то они боятся наших партизан. Ведь мы, местные, всех своих в лицо знаем. А вот ночью, бывает, бандитствуют. Из Литвы приходят. Но чтобы среди бела дня… А может, форму вашу надели?

Это были первые потери после боя под Могилевом. Потери бессмысленные, ничем не оправданные. Но из этой трагедии необходимо было извлечь осмысленный урок. Война не прощает ротозейства. На войне есть ты и есть враг, каким бы он ни был: белым, зеленым или коричневым, как нынешний фашизм. И если не ты его, то он тебя достанет и, будь уверен, не дрогнет, если оплошаешь ты.

*    *    *

Благоустроенная дорога круто поворачивала на юг. Это, очевидно, расходилось с нашей задачей. Танковые батальоны стали перестраиваться во взводные колонны, повернули направо и пошли по целине. В нашей небольшой группе оказалось три танка с десантом на броне и наша минометная рота на четырех колесных машинах. Последним шел трофейный «студебеккер», который был способен подтолкнуть передним бампером любую из застрявших машин.

Забуксовать было и в самом деле нетрудно. В грунте преобладал песок. Рачительные хозяева еще в довоенные годы засадили его молодым сосняком, и теперь справа и слева поднимались стройные, метра в три—четыре высоты лесные красавицы. Ровные как стрела просеки на случай пожара разделяли молодую поросль. И мы перемещались по одной из них. Танки с десантом на борту поднимали клубы серой пыли, пылили колеса и наших машин, превращая бойцов в серые призраки.

Гром прогремел далеко впереди. Однако это была не гроза. Над лесом взметнулось серое облако дыма, а еще выше какой-то круглый предмет, похожий на колесо автомобиля. Колесо взлетело, на миг замерло в высоте и, будто вспомнив о законе тяготения, устремилось вниз.

Ничего хорошего этот взрыв не сулил. Но танки как ни в чем не бывало продолжали продвигаться по просеке, и мы уже успокоились, когда перед передней машиной прогремел оглушительный взрыв противотанковой мины. Говорят, что страус в минуты опасности прячет голову в песок. Я не видел страусов на воле. Но вот что человек втягивает голову в плечи, это точно. Когда первый шок прошел, мы увидели танкиста, бегущего метрах в двадцати от подорвавшейся машины. Зажав голову руками, он что-то орал диким голосом. И мы невольно удивились потенциальным возможностям, скрытым в человеке. Это же надо, за считанные секунды открыть десантный люк машины, выскочить из него и умчаться на десятки метров от танка.

— С машин не прыгать! — прозвучала команда.

Автоматчики замерли на броне. Тихо сидели и мы. Саперы стали тыкать щупами в песок. Уцелевшие машины начали сдавать назад. И вскоре мы вышли на другой маршрут. Песок уже не так пылил. Потянуло речной прохладой. Мы увидели гладь вод. Впереди был Неман.

Танки развернулись по фронту. Остановились. Автоматчики спешились и пошли вдоль берега искать свою роту. Одна за другой грохнули 85-мм танковые пушки. Осколочные снаряды разорвались на верхней кромке косогора противоположного берега. Берег молчал. Гвардии старший лейтенант Тарасенко, назначенный ротным после ранения Парамонова, договорившись с танкистами о поддержке, решил форсировать Неман. Волжанину Карасеву поручили определить глубину реки. Он разделся, взял в руки карабин, запас патронов, вошел в воду и медленно двинулся по дну. На всякий случай мы держали минометы в готовности открыть огонь и прикрыть первопроходца. Карасев дошел уже до половины реки, а вода была все еще чуть выше пояса. Дальше стало еще мельче. Он вышел на берег и, воодушевленный удачей, поднялся наверх косогора. Вероятно, поле, открывшееся ему, было пустынным, потому что он вдруг стал прыгать и кричать, выделывая ногами и руками невообразимые движения наподобие пляски дикарей у костра. Всеми своими действиями он демонстрировал, что путь свободен.

Сняв сапоги и брюки, задрав гимнастерки, мы гуськом друг за другом потянулись на тот берег. Вода была чистой и теплой. Сейчас бы поплавать, понырять, но на плечах у каждого разделенный на три части миномет, а то и ящик с минами под сорок килограммов. Рейд за рейдом переправилась вся рота. Создали запас мин, выставили боевое охранение. Установили минометы в готовности к открытию огня. А между тем солнце скрылось за горизонт, стало темнеть. Наш транспорт оставался на том берегу. Где-то там затерялась и кухня. А это означало, что на ужин опять будут сухари и консервы из НЗ. Развязали вещмешки. Как всегда в этих случаях, юморили по-черному: «надо съесть, пока не поздно, а то убьют — пропадет».

Убитому быть, конечно же, никому не хотелось, в отличие от того, чтобы поесть. И хоть НЗ — это неприкосновенный запас, но ведь и голод — тоже не тетка. По привычке ворчали, поминая недобрым словом наших поваров. Боевое охранение вело себя тихо. Успокоились и мы, расположились расчетами возле минометов. В дреме коротали мимолетную июльскую ночь.

*    *    *

Проснулись от криков, доносившихся с той стороны реки.

— Эй, минометчики! — махал руками старшина Яроцких. — Идите, завтрак прибыл.

— Идите сюда! — закричали мы. — Здесь тихо.

Но старшине в воду идти не хотелось, и он увиливал от приглашения:

— Я не донесу один.

— Ну-ка, Карасев, давай, — повернулись солдаты к лучшему пловцу на Волге.

— Как что, Карасев, да Карасев, — заартачился вдруг солдат. Спросонок ему было не до водных процедур.

— Я пойду, — сказал Зуйков. — Может, там и сто граммов перепадет.

Как всегда, и вчерашние обед и ужин, и сегодняшний завтрак прибыли одновременно. Опорожнили по котелку, повеселели.

— Что ни говори, а еда для солдата — первое дело, — начал Зуйков. — Жаль, что водочки не было. А то бы после купания в самый раз.

— Конечно, еда — первое дело, ну а немца бить — это уже потом, — подколол Карасев.

— Почему же? — Зуйков не обиделся. — И немца бить надо. Только сытому и в бой идти веселее. А убьют и помирать легче…

— Ну-да, а то еще когда на том свете покормят, — это опять Карасев.

— Нет, братцы, я уже говорил однажды: в бой лучше идти голодному, — напомнил Яроцких.

— То-то я смотрю, что это старшина ничего не ест, — отреагировал Зуйков.

— Я как все, — невозмутимо отозвался старшина. — Только я еще на том берегу позавтракал.

— Может, там и водочку нашу выпил?

— У тебя, Зуйков, только водка и на уме, — обиделся старшина. — Сейчас лето, и водку не дают. Летом она в голову ударяет. А вот зимой польза от нее, на сугрев идет…

Влево от нас загудели танки. Уж не немцы ли? Но по гулу моторов и лязгу гусениц угадывались «тридцатьчетверки». Со стороны танков прибежал начштаба батальона гвардии капитан Неведров. От него узнали, что танки вброд перешли Неман. А для колесных машин вода слишком высока. Саперы строят мост. Но он еще не готов. Роте приказано погрузиться на танки с минометами и запасом мин. Немцы отходят. Бригаде поставлена задача: не дать им оторваться и закрепиться на подготовленном рубеже.

Для нас это привычное дело. Разместились на броне.

— Держитесь, хлопцы за скобы, — напутствовал нас командир танка. — Смотрите, чтобы «самовары» ваши не свалились…

Танки выстроились в колонну, запылили по дороге, оставляя позади Неман. И снова наш путь на запад. Поле было пустынным. Ни зверя, ни птицы, ни окопа, ни фашиста. Но что это? Впереди показалась подвода. Когда возница хлестал лошадь, телега удалялась. Но соревнование с танками было ей не под силу. Моторы явно побеждали. И, наконец, съехав на обочину, телега остановилась. На ней — двое в гражданском.

— Кто такие? — подбежали автоматчики.

— Мы русские, — отвечали те.

Осмотрели телегу. Под соломой две винтовки, немецкие.

— Вы что же, гады, немцам служили? — возмутились солдаты. — Какие же вы русские после этого?

— Мы не воевали, мы только снаряды подвозили, — оправдывались ехавшие на телеге.

— Откуда сами?

— Я из Миллерово, — ответил один, кивнул на соседа: — А он — орловский…

Есть ненависть к врагу, но есть и какое-то почтение, когда он обезоружен и беззащитен: как, мол, ты ни силен был, а наша сила оказалась покруче замешана… А вот к таким, как эти, назвавшие себя русскими, а воевавшими на стороне врага, не было ни у кого ни милосердия, ни сочувствия. Доложили комбригу. Командир брезгливо окинул их взглядом. И припомнились ему вдруг и ночные атаки «власовцев», вырывавшихся из окруженного Могилева, и наглость немецких диверсантов из далекого сорок первого, одетых в советскую военную форму и безупречно говоривших по-русски, и экипаж танка, убитый предательскими ударами в спину в Новогрудке вот такими же, может быть, как эти выродками. Он бросил коротко и резко, как отрубил:

— Расстрелять!

Обреченных отвели подальше от дороги. Прозвучали автоматные очереди. Суд короткий и правый свершился.

— Шлепнули как миленьких, — с неуместным весельем говорил один из автоматчиков, взбираясь на танк. — Один все просил: «Ребята, только в голову не стреляйте». Чудак какой-то. Не один хрен, что ли?..

— А не один, — это Яроцких, не захотевший возвращаться на тот берег и сейчас ехавший вместе с ротой. — Есть такой синдром убийцы… Не слышали? А я читал. Убийца нередко возвращается на место преступления. Этим даже следователи пользуются. А еще убийца панически боится тех методов, которыми он расправлялся с жертвами. Так вот. Никакие эти двое не подвозчики снарядов. Это каратели. Я и на снимках в газетах видел, как эти изверги ставят свои жертвы на колени у края ямы и стреляют в затылок.

Все молчали. Какая бы не была смерть, она всегда действует угнетающе. О чем тут языки чесать?

*    *    *

Колонна опять пришла в движение. Постепенно другие мысли и заботы заставили забыть о происшествии. Приближался лес. Он мог быть местом вражеской засады. Однако лесная полоса оказалась безлюдной. За ней виднелись поляны, новые перелески. Похоже, у немцев и вправду сил осталось — кот наплакал.

Однако вскоре от разведки, идущей впереди километрах в двух, поступил сигнал тревоги. Послышались звуки выстрелов. Танки разворачивались в боевой порядок. Минометные расчеты заняли огневые позиции.

Если меня когда-нибудь спросят о войне, то я скажу, что война — это прежде всего труд, тяжелый, изнурительный, с риском для жизни. И сейчас, установив минометы на грунт, всем расчетом без передышки начали копать землю. Окоп для миномета не так глубок, около метра, но в плане это довольно большой круг, находясь на дне которого миномет должен иметь возможность вести огонь во все стороны. Прибавить к этому еще щели для укрытия личного состава — это добрых три—четыре кубометра. Почти по «кубику» на каждого. Благо еще грунт песчаный. Лопаты легко входят в него. Уже взмокли спины под гимнастерками. Со лба текут капли едкого пота, попадая в глаза. Песок хрустит на зубах. А лопаты безостановочно мелькают в воздухе, выбрасывая грунт на бруствер. Хорошо еще маскировать не надо. Кругом, куда ни глянь, такой же песок с редкими пучками травы.

Наконец, все. Перенесены вниз и установлены минометы. Рядом деревянные ящики с минами. В каждом десять штук. Пилоткой вытираем разгоряченные лица. Это только в песнях поется о платочке. Откуда он у солдата? А мокрую пилотку надел на голову — высохнет. Сели перевести дух. Кто на ящик, кто прямо на песок. Тихо. Чу, какая-то команда. И уже явственно:

— По машинам!

Чертыхаясь, тащим минометы и мины к танкам. Оказалось, что заслон вражеский был небольшой и сбежал, завидев развертывающийся батальон. И снова движение. Июль — макушка лета. Зной, духота. Пыль, поднимаемая гусеницами машин, оседает на касках, на потных лицах, на влажных спинах гимнастерок… Радуемся, что еще не пешком догонять бегущих «фрицев».

Впереди заработали пулеметы и автоматы, громом ударили танковые пушки. На этот раз, кажется, назревает серьезный бой. Долой с брони минометы. Сами соскакиваем на песок. Лопаты в руки. С помощью шнура размечен окоп. Теперь врываться в землю. Земля, она не только кормилица народная, она и защитница наша. Чем быстрее соорудим окоп, тем меньше шансов пострадать от обстрела противника. Работа идет споро. Великое дело — опыт!

— А ну-ка, навались! Языки — на плечо, лопаты — в землю! — это Карасев еще пытается шутить. С шуткой и правда веселее. Выравниваем дно, чтобы не спотыкаться. Далее углубление для минометной плиты. Кажется, все…

— По машинам!

Опять довольно легко сбит вражеский заслон. Танки вытягиваются в колонну. Снова минометы на броню. И снова марш с вездесущей разведкой впереди. Только под вечер нагнали отступающих немцев. Попробовали и в этот раз с ходу сбить заслон. Не тут-то было. По танкам ударили орудия прямой наводки, и экипажи, огрызаясь огнем пушек, попятились назад. И нам опять команда:

— К бою!

Ну уж, черта лысого, чтобы опять лопатить землю. Установили минометы прямо на грунт среди кустов орешника. Подготовили данные для стрельбы по дороге, уходящей теперь в глубину обороны противника, по переднему склону холма, где виднелись окопы немцев. Залегли на траву, наблюдая за полем боя. Фашист хоть и бежит, но на разную пакость еще способен.

На землю опускалась живительная прохлада. Солнце спряталось за бугор, где засели «фрицы». Их оборона постепенно растворялась в надвигавшихся сумерках. Теперь не могли различить и они нас. Расчет сел на траву у миномета. Вспомнили вдруг, что с утра ничего не ели. Где она теперь, наша кухня? Наверно, все там же, за Неманом. Если бы саперы сладили мост, ротные машины прежде кухни были бы здесь. Что ж, выручай опять НЗ. Развязали вещмешки…

Вдруг оборона немцев разом ожила. Заговорили крупнокалиберные пулеметы. Срезанные пулями ветки орешника посыпались сверху. Чертыхаясь теперь уже на свою собственную безалаберность — что нас убыло бы, что ли, если бы и в этот раз отрыли окопы? — мы изо всех сил старались вжаться в землю. А пулеметы веером поливали наши боевые порядки, перенося огонь с одного фланга на другой.

Есть закон бутерброда, когда хлеб падает непременно маслом вниз. И есть закон подлости, когда непременно случается то, чего не ждешь. Вот и на этот раз: кто же ждал такой прыти от улепетывавшего со всех ног фашиста?

Постепенно мы освоились в обстановке. По тому как пули хлестали верхушки кустов, было видно, что немцы стреляли наобум, больше заботясь о шуме и грохоте, чем о том, чтобы нанести нам какой-то урон. Ну и пусть стараются, если патронов не жаль. Выделив дежурного наблюдателя, номера расчета попробовали даже задремать, потому что впереди был новый день и сулил он не отдых, а новые бои, для которых, ой как, нужны были новые силы. Сон сморил и меня. Пулеметные очереди слышались откуда-то издали, а потом и вообще смолкли.

*    *    *

— Где тут минометная рота? — я и спросонья узнал голос ефрейтора Безрукова.

Было уже светло. Люди ходили во весь рост среди кустов.

— А что немцы? — спросил я.

— Немцы подняли стрельбу, а сами, пользуясь темнотой, опять драпанули, — пояснил автоматчик. — Ничего догоним, — заверил он.

Нашему ротному транспорту, можно сказать, повезло. Машины в числе первых проскочили по только что наведенному мосту. Вне очереди переправляли грузовики с боеприпасами. А в кузовах у наших были мины. Потом пропустили походные кухни. За ними заправщики. Вот тут и произошел казус. То ли шофер задремал, то ли что случилось с рулевым управлением, но трехтонный бензозаправщик вдруг круто повернул влево, передние колеса сорвались с моста, и он лег на брюхо поперек переправы, наглухо закрыв проезд.

— Ты что, сдурел? — набросился на водителя комендант переправы. — Да за это расстреливать надо!

Бедный солдат и так стоял огорошенный, не понимая, как это произошло. Он суетился с заводной рукояткой, намериваясь завести двигатель. Но передняя часть автомобиля висела над водой, и к бамперу было не подступиться.

— Да сширнуть его в воду, и делу конец! — подступали водители машин, идущих следом.

Они, конечно, имели в виду не шофера, а автомобиль. Но не тут-то было. Бедолага водитель грудью заслонил машину:

— Не дам… У меня тут топлива на два танковых взвода, а вы в воду… Не дам…

Попробовали забуксировать застрявший ЗИС, чтобы вытянуть его задним ходом. Но передние колеса никак не хотели подниматься на помост. Настил затрещал. Командир саперов закричал, заглушив все голоса:

— Вы мне мост угробите!

Водители переправившихся машин не стали ждать окончания развязки событий, двинулись вперед по указанной дороге, и вот они теперь тут как тут.

— А черт с ней, с этой переправой, — отозвался на рассказ Безрукова Карасев, уплетая наваристую кашу из котелка. — Для солдата главное — харч. А там есть ли жизнь на других планетах, нет ли этой жизни? Наше дело маленькое.

Он, конечно, лукавил. Солдата все касается на войне. И вовремя ли наведен мост, и крепка ли оборона противника, и сколько с ним, солдатом, пойдет в атаку танков, и подавит ли артиллерия цели, и, наконец, прикроют ли его с воздуха краснозвездные птицы… В этот день мы еще не раз вспомнили недобрым словом эту переправу, на которой произошел затор. Но это будет потом.

А сейчас водители хлопотали возле машин, стремясь предупредить все случайности на марше. Расчеты почистили и погрузили минометы. Оказалось, пока мы топтались на Немане и сбивали заслоны, соседи справа и слева продвинулись далеко вперед. Боясь попасть в окружение, стоящие перед нами вражеские войска тоже откатились на запад.

*    *    *

Чтобы не терять темп наступления, комбриг приказал заправить остатками горючего одну танковую роту и вместе с батальоном автоматчиков отправить вперед. И снова марш. Теперь уже, не ожидая засад, и не черепашьей скоростью по 10—12 километров в час. Поля сменялись перелесками, за которыми открывались новые дали. Типичный белорусский ландшафт. Тишь да гладь, да божья благодать. Но как на море штиль сменяется бурей, так и на войне любое затишье недолговечно.

Батальон, усиленный танковой ротой, продвигался к широкой поляне, на которой сходились сразу три дороги. Этот перекресток и послужил причиной жестокой драмы, разыгравшейся здесь накануне. Когда мы вышли на опушку, перед нами во всем трагизме предстало поле недавней битвы. Подбитые вражеские бронетранспортеры, далее искореженные взрывом наши пушки. Неподалеку от них две, очевидно, взорванные своими расчетами «катюши» еще дымились. И всюду трупы и трупы немецких солдат.

В памяти невольно всплыли пушкинские строки «О поле, поле, кто тебя усеял мертвыми костями». Но было не до стихов. По следам, оставленным на поле, нетрудно было воссоздать картину происходившего. Очевидно, по одной из дорог на эту просторную поляну вышла наша артиллерийская часть. Она уже преодолела половину открытого пространства, когда позади на поляне показалась голова немецкой колонны, отступавшей по соседнему маршруту. Противоборствующие стороны заметили друг друга одновременно. В мгновения отцеплены орудия от тягачей, приведены к бою. Снаряды подавались, видать, прямо из кузовов, а «катюши» били несвойственной им прямой наводкой — направляющие балки взорванных машин занимали горизонтальное положение.

У немцев, преследуемых попятам наступающими советскими войсками, не было другого выхода, как смять нашу артиллерийскую часть, пробиваясь на запад. Они шли напролом. Наши пушки в упор расстреливали их боевые порядки, превратившиеся в самую настоящую толпу обезумевших от страха людей. Тут и там валялись фрагменты человеческих тел, разорванных прямыми попаданиями снарядов, и многие-многие десятки убитых вражеских солдат: и совсем еще юных, и пожилых отцов семейства. Это был своеобразный апофеоз войны.

Неизвестно, уцелел ли кто из немцев в этой стычке? Но наши, судя по всему, выстояли. На поле не было ни убитых, ни раненых наших воинов. Их могли подобрать только живые, те, кто взял в этой схватке верх.

С тягостным чувством покидали мы поляну. Мне вспомнился невольно первый шок от подобной картины, который некогда довелось пережить. Это было осенью сорок третьего. Наш эшелон вчерашних курсантов, только что пополнивших в качестве рядовых боевую часть, прибыл на станцию Нежин. Это уже была прифронтовая зона. Ночью перед нашим приездом здесь хозяйничала немецкая авиация. А на путях по чьему-то головотяпству рядом с составом, груженным авиационными боеприпасами, задержался санитарный поезд. Бомба попала в товарняк. И вся его начинка сдетонировала, разметав в клочья поезд, заполненный ранеными.

К нашему приезду здесь уже навели какой-то порядок. Но мы еще застали огромную воронку от бомбы, доверху заполненную кровавой человеческой массой. Бросились в глаза роскошные длинные женские волосы, еще вчера украшавшие голову какого-нибудь врача или медсестры. Ужасная картина повергла необстрелянных юнцов в настоящий шок, когда не хотелось ни о чем ни думать, ни говорить. Искавшие романтику на войне, мы увидели ее с самой отвратительной стороны.

*    *    *

— Гляньте-ка, отбомбились и летят, — вернул меня в реальность голос. — Вот житуха! Сейчас сядут на аэродроме, пообедают и еще слетают.

Я проводил глазами самолеты. По силуэтам они не были похожи ни на наши штурмовики, ни на бомбардировщики. Непонятно было, почему они вдруг стали разворачиваться, заходить в хвост нашей колонны.

— Воздух! — прозвучала явно запоздалая команда. — В укрытие!

Укрытий не было. Спрыгнув с бортов, солдаты побежали в поле, подальше от дороги. А четверка самолетов, разбившись на пары, уже входила в пике. Я бежал и смотрел на небо как завороженный. Вот из-под крыльев отделились по две черные капли. Как всегда, казалось, что они падают прямо на голову. Но целью их была, конечно, колонна. Надо было удалиться от нее как можно дальше. На удивление ясно работала мысль: успею еще сделать десять шагов и упаду.

Взрывы раздались вместе с моим падением. Забарабанила по спине вывороченная бомбами земля. Надо еще дальше от дороги, потому что уже вторая пара вошла в пике. Грохнули еще четыре разрыва.

— Смотри, а у тебя — кровь, — будто с удивлением произнес незнакомый солдат, упавший рядом. Теперь и я, до этого тупо смотревший на то, как трава окрашивается в алый цвет, сообразил в чем дело. Достал перевязочный пакет. Солдат наложил повязку как умел. Саднило висок. Слегка кружилась голова. Я, наверно, упал слишком близко от разрыва. Подумал: надо было сделать восемь шагов и падать. Самолеты заходили на второй круг. Теперь заработали их пушки…

Бомбежка кончилась. Танки, сползшие с дороги, снова выстраивались в колонну. К машинам бежали автоматчики и наша рота. Не обошлось без потерь. Убило старшину Плотникова — разведчика, не раз ходившего в тыл к немцам за «языком». А еще погибла женщина-врач, не побежавшая в поле, как все, а укрывшаяся под танком. Там ее и достал осколок бомбы. На гимнастерке разведчика бесстрастно и равнодушно светились ордена. Положили их рядом в воронку от бомбы, забросали землей. На дощечке написали имена и фамилии. А что дощечка? Пройдет месяц-два, дожди смоют чернильный карандаш, и появится еще одна безымянная могила. А потом и холмик сравняется с землей…

Колонна ушла. На дороге лишь сиротливо стоял автомобиль нашей роты, поврежденный пушечной очередью, выпущенной с самолета. Возле нее хлопотали водитель Безруков и старшина Яроцких. Вместе с ними оказался и я. Так распорядился ротный, заметивший кровь на моей гимнастерке и повязку на голове. Один снаряд угодил в мотор, несколько разорвалось в кузове. Загорелось было имущество, набросанное поверх ящиков с минами. Но Безруков сбил пламя.

Было досадно, что отстал от роты. Ребята там, может быть, уже в бою, а тут прохлаждайся.

— Посмотри-ка, — Безруков показал на самолеты, идущие со стороны фронта.

Это были знакомые нам «фокке-вульфы-190», успевшие заправиться и загрузиться на своем аэродроме. Они могут завернуть и сюда. А на дороге одна-единственная наша машина.

— А ну-ка, давай! — первым сообразил Яроцких. — Садись за руль! — это Безрукову, а мне: — Толкай!

Не так-то легко справиться вдвоем с груженой машиной. Благо дорога была мощеная и нашими усилиями грузовик скатился с насыпи вниз под крону раскидистой ветлы. А где же самолеты? Они пикировали на какие-то цели километрах в 3—4 от нас. Там поднялся столб дыма. А мы на всякий случай стали отрывать под деревом щель для укрытия. Работали по очереди все трое. Управились довольно быстро. Разлеглись на траве.

Но скоро одиночество наше кончилось. На дороге появилась длинная колонна артиллеристов. Тягачи тянули 76-мм противотанковые пушки и 122-мм гаубицы. В кузовах боеприпасы и расчеты орудий. Но еще не миновала последняя машина, как колонна остановилась. Солдаты попрыгали на землю, разминая ноги.

— Ребята, вы поосторожней, здесь бомбят, — предупредили мы артиллеристов.

Куда там. Упоенные стремительным наступлением, они отмахнулись от наших советов как от назойливых комаров. А мы не переставали поглядывать в ту сторону, откуда уже появлялись непрошеные гости. И не напрасно. Вот и знакомые силуэты.

— Давай в поле от греха подальше, — предложил Яроцких.

— Я с машиной останусь, — отозвался Безруков.

Мы удалились от тракта метров на сто, когда услышали позади тяжелый топот сотен бегущих ног. Нас догоняли артиллеристы. А самолеты уже шли в пике. Бомбы легли вдоль колонны. Видимо, пилоты заметили бегущих людей и вторым заходом ударили по живым целям. Увидев пикирование, я упал у самой кромки воды небольшого озерка. Старшина, выбирая укрытие поглубже, зашел почти на середину, но ложиться в воду не хотелось и он замер пригнувшись, почти касаясь животом зеркальной глади.

Меня рассмешила было его нелепая поза. Но в эту секунду земля затряслась. Бомба, углубившись в болотистую почву, рванула метрах в тридцати от нас. Невольно зажмурился. Что-то тяжелое ударило по пояснице сверху. Спина сразу онемела. Мелькнула мысль: жив ли я еще или нет? Открыл глаза: передо мной то же самое озерко и сгорбленная фигура ротного старшины. Потянул руку к пояснице. Вязкая слизь. Поднес к глазам, предчувствуя тошнотворный запах крови. Рука была в грязи. Значит, на мне был ком болотной земли. Теперь я уже стал над собой хохотать, над своим испугом. Яроцких сел на землю рядом. И, не понимая, в чем дело, стал также смеяться взахлеб вместе со мной.

Нервы. Смех оборвался так же внезапно, как и начался. Мы отряхнулись. Яроцких вылил воду из сапог. Самолеты еще обстреливали колонну из пушек. Неподалеку солдат, приладив противотанковое ружье в рогульке невысокого дерева, бил в небо, старательно целясь в пикировщиков. Пошли не спеша к машине. И машина, и Безруков, приютившийся в щели, были целы. Несколько тягачей горело. Одна машина была сброшена с дороги вместе с пушкой. Пушку поставили на колеса, прицепили к другому тягачу, перегрузили уцелевшие ящики со снарядами. Горевшие машины столкнули с полотна дороги. Колонна ушла.

А к нам прибыла летучка. Безруков вместе с ремонтниками заменили в двигателе поврежденную деталь. Ремонтники рассказали, что батальон проследовал через городок Скидель, но за городом встретил сопротивление противника, укрепившегося на западном берегу реки Неман. Идет огневой бой.

*    *    *

К вечеру мы догнали своих. Я нашел минометную роту, занявшую огневую позицию посреди ржаного поля. Окоп выкопали. На дно постелили солому. Над щелями соединили верхушки стеблей. Получилась классная маскировка. Минометчики рассказали, что в небе почти непрерывно висят немецкие двухмоторные штурмовики. А наши истребители не успели перебазироваться. С прежних же аэродромов прикрывать нас не хватает радиуса действия. Вот и бьют сверху безнаказанно самолеты врага. Роте ничего. Маскировка помогает. А вот в траншеях автоматчиков — плохо. Есть и убитые, и раненые.

И при мне еще был налет. Опять кружили два самолета. Строчили их автоматические пушки. Во втором эшелоне батальона стреляли по штурмовикам из ручных пулеметов и автоматов. Только, видимо, эта стрельба им как слону дробина.

Вместе с темнотой налеты прекратились. Примостились на ночь в окопе на теплой соломе. Мне, предварительно пропустив ленту бинта под подбородком, перетянули повязку, завязав концы бантом возле уха. Это сразу же стало предметом подначек. Но сил выслушивать их уже не было. Организм, истерзанный дневными передрягами, отключился сразу. И уже во сне я нервно вздрагивал от былых разрывов бомб, смеялся над старшиной, застывшем в г-образном положении над водой, а еще ел жирную перловую кашу со свиной тушенкой, потому что после завтрака, принесенного старшиной, мы ничего не ели.

Сон оказался вещим. С утра меня послали искать старшину Яроцких, ночевавшего вместе с машиной на восточной окраине Скиделя. Там находились тылы батальона, и мы должны были со старшиной доставить завтрак. Небольшой городок был сильно разбит еще в сорок первом. Справа и слева зияли окнами развалины кирпичных домов. Но проезжая часть и тротуары были расчищены от хлама. Я шагал по пустым улицам и чувствовал себя в полной безопасности. Передовая была где-то километрах в двух-трех. Вдруг пуля щелкнула в стену совсем рядом. В развалинах заметалось эхо выстрела. У солдата реакция должна быть как у футбольного вратаря, а может быть, и лучше. Сдернув карабин с плеча, я мгновенно оказался за углом здания. Снял затвор с предохранителя. В военном училище я считался неплохим стрелком. Но что толку от меткости, если не знаешь, где цель.

На улице, по которой только что шел, показалась группа автоматчиков. Но по ним не стреляли. Так и не сообразив, кто и зачем стрелял, вместе с ними прибыл на кухню.

Когда мы возвращались со старшиной, обвешанные термосами, над позицией батальона вновь появились штурмовики. Они привычно выстроились в круг. И вдруг с небольшой высотки разом ударили четыре автоматические зенитные пушки. Стало быть, все же восстановили переправу. Самолеты стали набирать высоту, круг их сместился с позиции батальона. Больше мы их и не видели.

Зато пришла команда на открытие огня. Выстроили веер, пристреляли первым расчетом цели в первой траншее противника, а затем открыла беглый огонь и все остальные. Думали, наши танко-десантные роты пойдут в атаку. Но, оказалось, мы прикрывали их отход с переднего края. Скоро и нам поступила команда «Отбой». Мы оставили обжитые окопы. На смену нам пришла какая-то стрелковая часть. Бросалось в глаза, что солдаты там постарше, вооружены в основном винтовками. И пушки, расположившиеся возле наших окопов, были на конной тяге. Это была царица полей — пехота.

6. И на войне бывают передышки

Батальон отвели в тыл. Расположились в молодом лесу. По неписаному фронтовому правилу «где стоишь, там не руби», таскали молодые осины издалека. Соорудили легкие шалаши. Застелили пол лапником, и жилье готово. А что еще нужно для середины июля?

На следующий день было общее построение бригады по случаю подведения итогов боев и вручения ордена Суворова II степени. Прибыло высокое начальство: член военного совета фронта генерал Л.З. Мехлис, армейское руководство. Накануне меня вызвали Бедрин и Тарасенко и предложили выступить на митинге после вручения награды.

— Может, лучше командиру роты? — неуверенно возразил я.

— Это не очень хорошо, когда одни офицеры выступают, — пояснил Бедрин. — Ты грамотный, в бою зарекомендовал себя хорошо. Так что давай, не стесняйся. Будут выступать Спектор, Васильев. Ты их знаешь.

Бедрин ушел, считая вопрос решенным. А я остался со своими сомнениями. О чем говорить? Кто меня будет слушать? Об этом я думал до вечера и когда спать ложился, и утром. Отказаться? Но теперь поди и список в политотдел передан. Да и несолидно это. Нет уж, назвался груздем — полезай в кузов, успокоил себя словами пословицы.

…Танковая бригада, которая растягивалась на марше на многие километры, уместилась на небольшой поляне. Строй образовал растянутую в ширину букву «П», в промежутке установили полуторку с откинутыми бортами кузова, а в кузове — красную трибуну.

Оркестр заиграл марш. Перед строем поплыло гвардейское Знамя. Генерал Мехлис зачитал Указ Президиума Верховного Совета СССР. Знамя поднесли к трибуне. Комбриг принял его от знаменосцев, подошел к генералу, который прикрепил к алому полотнищу сверкающий на солнце орденский знак.

Потом был митинг. Генерал, вручивший орден, говорил о том, что мы на деле подтверждаем слова гвардейской клятвы, которая гласит: там, где гвардия наступает — враг не устоит.

— Высокая награда — орден Суворова — свидетельство того, что вы научились по-сталински, по-суворовски бить врага. Душа современного боя — маневр. Смелый маневр позволил бригаде стремительно вырваться вперед и с ходу форсировать Днепр. Решительным прорывом в глубину обороны противника вы перерезали магистраль Могилев — Минск и закрыли противнику пути отхода.

Говорил он уверенно, громко, раскатисто, окидывая взглядом весь строй от левого фланга до правого. Как опытный политработник, говорил он о том, чем все мы жили от красноармейца до комбрига, и знал, что его слова получат должный резонанс. И каждый стоящий в строю с гордостью думал: да, это мы двигали линию фронта от реки Проня до государственной границы, это мы прошли с боями свыше пятисот километров.

Он точно рассчитал и заключительный аккорд, затронув то, что каждый из нас носил где-то в глубине души:

— Теперь мы будем громить врага на его земле. Вот она, граница Восточной Пруссии, — простер он руку на запад. — До нее уже не тысячи, не сотни, а десятки километров. И мы пройдем их! И будем творить на чужой земле то, что они творили у нас.

Строй оживленно загудел. Прошагавшие сотни километров на запад, солдаты и офицеры своими глазами видели порушенные врагом города, сожженные села и деревни. Пусть теперь враг испытает это на собственной шкуре! Беспощадно мстить врагу — этот мотив выступления генерала был поддержан выступающими, всеми стоящими в строю.

Парторг танко-десантной роты гвардии сержант Спектор начал выступление с вопроса:

— Помните недавние бои за Могилев? Когда бригада оседлала дорогу на Минск, первое, что мы увидели и услышали тогда — это грохот взрывов и клубы дыма над Могилевом. Враг в бессильной злобе взрывал уцелевшие каменные здания, жег деревянные дома. Пепел и кровь фашистские варвары оставляли за собой повсюду… Спектор напомнил о Бабьем яре, где тысячи жертв были расстреляны гитлеровскими палачами.

Вызвали Васильева. А я и не знал, что это мой знакомый Цыганок.

— Я один цыган во всей нашей танковой бригаде, — начал он. — Я один цыган, уцелевший от целого табора.

Он с дрожью в голосе рассказал, как, пригнав лошадей из степи с ночного, увидел разгромленный табор. Фашистские танки специально двигались по телегам и шатрам. Гитлеровские автоматчики без разбора стреляли в стариков, женщин и детей. Повсюду были видны следы грабежа: вспоротые перины, опрокинутые сундуки с нехитрым цыганским скарбом. С убитых были сорваны золотые цепочки и монисты, вырваны сережки из ушей…

— Судьбой мне уготовано одному продолжать род. Но мне вместе с тем выпало быть мстителем. И я буду мстить фашистам, пока не увижу Гитлера в гробу, пока вот эти руки держат оружие, — потряс он автоматом над головой.

Назвали мою фамилию. Я шел к трибуне, а в голове по-прежнему был какой-то сумбур. Встал перед строем. Стриженый, худой. Вся танковая бригада передо мной. Надо было что-то говорить.

— Я из Пензы, — начал я с первого, что пришло в голову. По рядам прокатился смешок. Неладно вышло. Перед этим у нас показывали фильм «Актриса», и там артист Жаров смешно рассказывал по тетю Клепу из Пензы. Могут ведь реплики зазвучать по этому поводу. Эх, не надо было делать паузу.

— Я из Пензы, — повторил я и уже без всякой паузы продолжал: — Наш город не был в оккупации. Его не бомбили вражеские самолеты, хотя пролетали не раз. Бомбили соседей — Куйбышев, Саратов и даже маленький Балашов… Но у меня свой счет к немцам… За то, что сорвали меня в семнадцать лет со школьной скамьи, за то, что моя мать, уже немолодая женщина, в трескучие морозы сорок первого долбила твердую как камень землю на строительстве оборонительных сооружений, за то, что тысячи моих ровесников, которым бы жить да жить, нецелованными лежат сегодня в сырой земле на полях былых сражений…

В строю притихли. Я как-то внутренне понял, почувствовал это.

— Так вот павшие завещали нам идти вперед. Все они верили в победу, и мы обязаны ее добыть. У нас нет иного выбора, иного пути. Мы обречены побеждать, — вспомнил я, кстати, слова замполита.

В строю захлопали в ладоши.

— Молодец! — толкнул меня сосед, когда я встал в строй.

— Чего уж там, — засмущался я.

На трибуну выходили другие гвардейцы. А мне казалось, что я не сказал чего-то главного, что надо было еще сказать.

Выступая последним, комбриг гвардии полковник Козиков поблагодарил присутствовавших начальников за высокую оценку ратного труда воинов бригады и заверил Верховного Главнокомандующего, военный совет фронта в лице товарища Мехлиса, что личный состав вверенной ему бригады и впредь будет с честью выполнять любые поставленные перед ним задачи.

Потом вручали награды отличившимся в боях. Зачитали приказ о присвоении воинских званий. Я стал ефрейтором. Никто не знал, что это уже второе присвоение мне «ефрейтора». Однажды я уже получил это звание в 1-й гвардейской мотострелковой бригаде. Был заряжающим в расчете, иногда приходилось работать за наводчика. И звание ефрейтора было признанием воинского умения. А после ранения произошел такой казус. Нас, группу транспортабельных больных, как говорили тогда, переводили из одного госпиталя в другой, подальше от фронта. По пути заночевали в деревне. Разместились на полу хаты вповалку. Лежали, травили анекдоты. И тут один въедливый мужичок вдруг рассказывает байку про старшину и ефрейтора. Идут, дескать, однажды старшина и ефрейтор через деревню. Надвигается ночь. И где-то, мол, как и нам, бедолагам, переночевать надо. Постучал старшина в хату к одной бабуле: так, мол, и так, нельзя ли у вас переночевать? «А сколько вас?» — спрашивает бабуля. — «Да всего-то ничего: я и ефрейтор». — «Хорошо, говорит бабуля, сам вон ложись на лавке, а ефрейтора во дворе привяжи»… Все засмеялись. А на меня это так подействовало, что решил я от этого звания избавиться.

Скоро и случай представился. В новом госпитале регистрировали нас со слов.

— Фамилия? — спрашивает сестра.

— Попов, — говорю.

— Воинское звание?

— Гвардии красноармеец.

С этим званием и кочевал я из госпиталя в госпиталь. Целых полгода. Не зарастает моя рана на коленном суставе — и все тут. До Москвы добрался. Там попал в опытные руки хирурга.

— Соляные ванны, — сказал он процедурной сестре.

— Да это же соль на рану! — возмутился я. — До потолка прыгать буду.

— Ничего попрыгаешь, — развеселился врач. — Кстати, советую вам больше ходить. И по лестнице можно. Старайтесь не хромать. Больно? Терпите. Но ходите.

По-настоящему мудрый человек был. Ходил я, ходил…

— И доходился, на фронт попал, — осудил почему-то Карасев, когда я рассказал об этом в расчете.

— Лучше смерть, но смерть со славой, чем бесславных дней позор, — парировал я.

— Складно, — оценил Сашка. — Сам придумал?

— Это «Витязь в тигровой шкуре», — сказал я. — Слышал?

— Слыхал, — протянул он.

И я понял: ничего он не слыхал. А может, и слышал? Перед войной был какой-то юбилей этого произведения грузинского поэта, и о нем по радио все уши прожужжали. Впрочем, и радио не все слушают.

*    *    *

Зашел Голубев из соседней землянки. Он, как и я, ушел на фронт со школьной скамьи, и мы как-то быстро сблизились. Лежали, перебирая события дня.

— Помнишь, ты говорил на митинге?.. Это, конечно, для красного словца о ребятах нецелованных, — произнес Володя. — А знаешь, я и вправду ни с кем не целовался.

Он помолчал, думая о чем-то своем. Засмеялся:

— У нас во дворе девчонка жила. Помоложе меня. Так вот, сколько ее помню, у нее из носа всегда сопля выглядывала. Я потом когда в книжках читал про поцелуи там разные, мне почему-то всегда вот эта сопля виделась. Глупо, наверно?

— Что ж глупого? — успокоил я. — Если по-честному, я и сам никого не целовал. У меня и девчонки даже нет, которая бы ждала. Правда, в Речице, в госпитале, где я лежал, библиотекарша была. Нравилась. Фамилию даже помню Нэля Вишневская. Мне восемнадцать было. А ей, наверно, двадцать четыре или двадцать пять. Помню всех раненых эвакуировали в тыл. Новое наступление ожидалось. А я спрятался в библиотеке, не хотелось уезжать. Слышу, ходят по коридору, меня зовут. Она говорит: «Идите, а то меня ругать будут». Я и ушел. В Москву эшелоном уехал…

— Это еще не любовь, а одно желание любви, — как-то по-книжному рассудил Голубев.

— Какая любовь? Просто говорить с ней было приятно и все.

Все это кажется сегодня таким далеким. Так, наверно, всегда в жизни: одни заботы заслоняют другие. Сейчас вот война — и все мысли о ней.

— Вот ты думаешь, наши почему до Москвы отступали? — неожиданно спросил он и, не дожидаясь ответа, продолжал: — Мне почему-то часто вспоминается один эпизод из кинофильма «Если завтра война…». Как идут по полю фашисты, начавшие войну. Идут походным строем взвод или рота. Вдруг открывается тщательно замаскированный люк среди ровного поля, из него поднимается станковый пулемет: тра-та-та-та-та… Уничтожил всех сразу. И в первые дни войны у людей создавалось впечатление: вот стоит только изловчиться, обмануть фашистов и себя сохранишь и их перебьешь. Вот и изловчались до Москвы.

Он замолчал, как бы собираясь с мыслями, и продолжил:

— А я о войне думаю по-другому. Надо не только себя на войне видеть, но и роту, батальон, бригаду, в которой ты воюешь. Да, в бою кому-то суждено погибнуть, но, погибнув, ты сделал что положено тебе, а другие продолжат твое дело. В этом как раз и непобедимость армии. А если каждый начнет жалеть, щадить себя любимого…

Что-то в словах его было. Вот когда меня ранило еще в 1-й гвардейской мотострелковой бригаде, пятерых этим же снарядом убило. Но они сделали свое дело, продвинулись в наступлении на 10—12 километров. А другие дальше пошли. Или отступавшие до Москвы. Они же отступали с боями, били немцев, отчего редели ряды наступавших. И если даже кто ни одного фашиста не убил, он заставил его ползти под своим огнем, окапываться, маскироваться, испытывать чувство страха, терять уверенность в своих силах. Каждый воевал по-своему, свою войну, и каждому выпала в этой войне своя доля. Но никому не суждено ее знать наперед.

Голубев замолчал. Потом заговорил вроде бы о другом:

— Передо мной иногда открываются такие горизонты познания, что я сам диву даюсь. Хочешь, я тебе новую формулу открою? Помнишь, по геометрии нас учили: прямые, лежащие в одной плоскости, которые не пересекаются, сколько бы их ни продолжали, называются параллельными. А я свою формулу выдвинул: бесконечная прямая есть кривая. Вот ученые утверждают, что пространство бесконечно. Но оно бесконечно потому, что оно искривляется. И прямая, если продолжать ее бесконечно, тоже будет искривляться. Видел на снимках, сделанных через мощные телескопы, другие галактики? Все они закручены, имеют форму спирали, распростертой на миллиарды километров. Это и есть видимое искривление пространства…

Разговор потух сам собой. Вошли ребята. Сказали, что меня Бедрин дожидается у ротного. Прибежал к ротному, доложил.

— Пришел поздравить, — заговорил Бедрин, — а у тебя лычек на погонах нет.

— Не успел еще.

— Ладно, все равно поздравляю. И выступил хорошо, молодец. Я ведь с самого запасного полка к тебе приглядываюсь.

— Провинился, что ли, в чем? — пошутил я.

— Да нет, не провинился. Мне известно, как вы немцу жару дали на дороге с Карасевым, в атакующем строю тебя видел…

«К чему это он клонит?», — пытался догадаться я. Но ничего вразумительного не приходило на ум.

— Все хочу спросить, что это у вас с ротным получилось? — неожиданно задал он вопрос.

— А что получилось? — ответил вопросом на вопрос.

— Вот я и спрашиваю? Подходит как-то ко мне ваш ротный, Парамонов еще, до его ранения, и говорит: хороших ребят, мол, из запасного ты привез, грамотных, только больно уж похвалиться любят. Вроде, ты говорил, что и за наводчика можешь, и командиром расчета, и командиром взвода…

Я рассмеялся.

— А что не так? Или я что напутал? — насторожился комсорг.

— Да нет, все так.

Рассказал Бедрину об учебе в военно-пехотном училище. О том, как в течение шести месяцев по двенадцать часов в сутки вдалбливали в нас военную науку. И как мы сдали выпускные экзамены. Ждали приказ о присвоении офицерских званий и назначении на должности командиров минометных взводов. Приказ дождались, но он гласил: всех курсантов отправить на фронт рядовыми.

— Парамонову ты об этом не говорил?

— Он не спрашивал, — говорю.

— Это меняет дело, — чему-то обрадовался комсорг. — Я сразу подумал: что-то тут не так. С чувством облегчения он заговорил о деле, по которому собственно и пришел.

— Есть у меня одна идея, — начал Бедрин. — Читаю я в газетах о работе в тылу: в одном месте отличилась комсомольско-молодежная бригада, в другом… И подумал, а почему бы нам не создать у нас, скажем, комсомольско-молодежный, а еще лучше комсомольский расчет? Как смотришь на это?

Я пожал плечами, не зная, что сказать. А он продолжал развивать свою мысль:

— Возьмем тебя. Ты же готовый командир расчета. Грамотней такого командира не найдешь, считай, с офицерским образованием.

Я смутился. А он говорил убежденно как о решенном деле:

— Подберем тебе ребят молодых, грамотных. Но и спрашивать с вас будем по всей строгости, по-комсомольски. Соглашайся. С ротным я договорюсь и в штабе батальона утрясу.

*    *    *

Комсорг был человеком дела. Не прошло и трех дней, как перед строем роты был зачитан приказ командира батальона о создании комсомольского расчета. По фамилиям были названы командир и номера расчета. Наводчиком стали Владимир Голубев, вторым номером — заряжающим Иван Слиньков, третьим — Сергей Даутов. Подносчиком Иван Быбин. В приказе выражалась уверенность в том, что комсомольский расчет будет служить примером высокого боевого мастерства, организованности и дисциплины, образцом отваги и мужества в бою.

Началось великое переселение. Сашка Карасев ушел в соседний расчет наводчиком. На его место пришли сразу трое. Минометная рота немногочисленна. Мы и до этого все были знакомы. А теперь нам предстояло вместе жить, учиться, идти в бой. На правах командира я внес в блокнот фамилии номеров моего расчета, их домашние адреса, имена родителей. Бой — не прогулка. Всякое может случиться. Голубев и Даутов были из Подмосковья, Слиньков из Ростовской области, Быбин из Зауралья, хотя считал себя сибиряком.

На другой день пришел Бедрин, поздоровался со всеми за руку. Посмотрел, как разместились. Опять отозвал меня. У него появилась новая идея. Я уже заметил, как только он начинает говорить о комсомольской работе, из него фонтаном бьет инициатива.

— В вашей роте нет комсорга, — заявил он. — Ты знаешь, Коптев выбыл по ранению. Я буду предлагать в политотделе твою кандидатуру. Не отказывайся. Лучшей кандидатуры все равно не найти. Тарасенко не возражает. Замполит тоже согласен. Комсомольцев в роте немного — двенадцать человек. Об обязанностях поговорим после утверждения. Обязанность собственно одна — обеспечить примерность комсомольцев в бою. Естественно расчет ваш должен тон задавать всему. По рукам? Я опять понял, что для него вопрос уже решен.

*    *    *

— Ну, брат, ты даешь! — начал с подначки Зуйков, когда добрых полроты собралось у костра. — В батальоне без году неделя, а уже ефрейтором стал, командиром расчета, комсоргом роты. Выпадет счастье, возьмем Берлин. Глядь, а по главной улице на белом коне, со свитой — молодой генерал. «Кто это? Кто это?» — шепчут вокруг. А я им: «Это Попов. Мы с ним в одном взводе служили…»

Все засмеялись, а Зуйков, довольный, продолжал… Веселей и звонче стал смех. К нам потянулись воины.

Фронтовой костер. Есть в нем своя ни с чем не сравнимая романтика, какая-то особая притягательная сила. Его не сравнить с беспечными мирными кострищами, когда пламя вздымается к самому поднебесью. Фронтовики не позволят себе огня до неба. Как-никак война, и маскировка — первое дело. Но вот именно эти скромно тлеющие головешки и рождают ту особую атмосферу фронтового братства, в которой и добрый анекдот, и задиристая подковырка, и незлобная шутка воспринимаются как должное, не вызывая ни обиды, ни смущения, ни стремления когда-нибудь припомнить иному говоруну его колкость.

А песни у фронтового костра? Сколько в них душевности, мужества и тоски одновременно!

— Нет, ты садись справа, — скажет бывало Яроцких Зуйкову, — и ты сюда подвигайся, — это уже Иткину. — Давай нашу сибирскую… Негромко…

Боря Иткин из Мордовии. Но с сибиряками он, что называется, спелся. Голос у него чистый. Звонкий. И вот возникает песня:

Ревела буря, дождь шумел,

Во мраке молнии блистали,

И непрерывно гром гре-ме-е-л,

И ветры в дебрях бушевали…

Все дружно подхватывали последние две строки. Песня росла, набирала силу… И уже не поросль молодого леса виделась вокруг, а непроходимые таежные дебри, и, кажется, слышался звон мечей и визг стрел, призывные крики казаков-героев, скрестивших оружие с несметными полчищами презренного царя Кучума…

Ведь это только говорят про мужиков: сильный пол. А когда соберутся эти мужики вместе да разговорятся по душам о подругах, женах, матерях, да еще песню затянут, — и невольно услышишь в этих разговорах и песнях и тоску по близким и родным, и сетования на свою нелегкую мужскую долю, и какую-то стыдливую боязнь признаться в этих своих слабостях.

…Один напев сменяется другим. Песня звучит и жалуется, и беспредельная тоска разливается в суровых мужских голосах:

В бой пошли казаки, в бой пошли казаки,

В бой пошли казаки — десять тысяч лошадей.

И покрылось поле, и покрылось поле

Трупами порубанных, пострелянных людей.

Вступают все, сливаются голоса, полные наигранной бравады: что там, мол, для нас эти порубанные и пострелянные — сущий пустяк. Главное, что мы еще живы:

Эх, любо, братцы, любо,

Любо, братцы, жить,

С нашим атаманом

Не приходится тужить…

Потом звучат слова песни о черном вороне — зловещей птице, которая вьется, считай, над каждым из нас. Но, конечно же, он добычи не дождется, потому что кому же из нас не хочется вернуться живым.

Излиты сокровенные чувства. Песня смолкает. И вроде бы становится легче на душе.

— Ну, давайте по землянкам, — это Яроцких на правах старшего. — Костер потушите, угли залейте.

Расходимся молча. Все сказано. Впереди еще одна фронтовая ночь. Ложе из хвои, сон с автоматом или карабином в обнимку, в сапогах и пилотке, в шинели или под шинелью, с вещмешком под головой. Единственная вольность, которую может позволить себе солдат между боями, — это ослабить ремень и расстегнуть воротник.

7. Больше пота в учении — меньше крови в бою

Только что вышедшие из боя, мы опять взялись за учебу. Надо было сладить, или, как еще говорят, сколотить расчет. Чтобы каждый номер понимал соседа с полуслова, полужеста. В бою рассусоливать будет некогда. Особая фигура — это, конечно, наводчик. Зоркий глаз, острый слух, позволяющий сквозь грохот боя безошибочно различать команды, безупречное знание прицельного приспособления, содержания и значения каждого деления угломера и прицела, аккуратность в работе с уровнем — без этого нельзя рассчитывать на точность огня.

На тренировках мы с Голубевым выходили далеко за пределы обязанностей наводчика. Осваивали работу с буссолью, приемы построения веера для огня всей ротой, потому что здесь многое зависит именно от первого расчета, которым является наш комсомольский расчет. Володя Голубев оказался не только способным, но и прилежным учеником. Не скрывал недопонимания, не стеснялся спрашивать, если что не ясно. И постоянные упорные тренировки всем расчетом.

К бою! Отбой! На вьюки! И как ни жалко было ребят — отрывка окопа. Это нам давалось особенно тяжело. Попробуй-ка перебросай без передышки два-три кубометра земли. Но окоп — единственное укрытие солдата. Есть окоп — ты в известной мере в безопасности. Нет — никто не поручится за твою жизнь.

— Покажите-ка мне ваш комсомольский расчет, — потребовал однажды комбат от командира роты. — Пусть возьмут миномет как на марше… А теперь: «К бою!»

Молодые резвые комсомольцы мгновенно спрыгнули в окоп. Звякнула шаровая пята ствола о плиту, щелкнул хомут двуноги-лафета.

— Расчет готов к бою! — доложил я.

Комбат посмотрел в сторону окопа и ничего не увидел.

— Они что в прятки играют? Им ведь воевать, стрелять надо. Как они целиться будут, если противника не видят?

— А вот он видит, — кивнул на меня Тарасенко. — Он и команду даст. А прицеливаются они вон в ту полосатую палку. Это веха.

— Не перемудрили ли? — усомнился комбат.

—А вы приходите, товарищ гвардии майор, на боевую стрельбу, — осмелел я.

— А что? — он подумал какое-то мгновение и вызывающе сказал: — И приду…

Дня через три ротный сказал:

— Завтра комбат придет на стрельбу, будь наготове. Не волнуйся. Знания у тебя есть, а опыт — дело наживное. В случае чего, я рядом буду, подскажу…

Но комбат оказался мудрее. Когда я доложил ему о готовности расчета, он показал Тарасенко куст метрах в двухстах от огневой:

— Вон там ваш наблюдательный пункт. Идите и наблюдайте оттуда. А ефрейтор пусть командует сам.

Я ввел майора в курс обстановки. У дороги в кустах пулемет противника. Расчету приказано подавить его. Мы и на самом деле поставили туда с утра пулеметную мишень, на случай, если комбат захочет посмотреть насколько, точно падали мины.

— Разрешите выполнять? — щелкнул я каблуками ботинок.

Майор разрешил, а сам отошел в сторону, будто остальное его не касается. Погрозил пальцем Тарасенко, который делал мне какие-то знаки. Если честно, то стрельба не представляла особой сложности. На этой местности мы уже не раз занимались, и расстояние до цели было примерно известно.

— Расчет, к бою! — выкрикнул я.

Номера без суеты заняли свои места. Быбин открыл ящик с минами, на которых протерли заводскую смазку еще с вечера.

— Прицел… угломер… точка наводки…

Я опять поставил веху позади огневой позиции, и наводчик смотрел назад. До цели было метров шестьсот, и пришлось стрелять с одним дополнительным зарядом. Я нарочно прибавил прицел, чтобы был перелет, а потом получить классическую вилку.

— Одной миной, огонь!

Хлопнул негромкий выстрел. Я проводил глазами мину (ее видно на восходящей траектории), приставил к глазам бинокль, ожидая разрыва. Так и есть: первая — перелет.

— Прицел… — вношу поправку. — Одной миной — огонь!

Теперь был недолет. Разделил разницу в прицелах пополам, выдал наводчику новую установку и скомандовал:

— Три мины, беглым — огонь!

Одна за другой ушли мины на траекторию. Три разрыва вздыбились вокруг куста. Оглянулся на майора: продолжать или нет? Его явно заинтересовала стрельба. Он подошел ближе. В темных глазах его мелькнула какая-то хитринка.

— А вон куст видите, — показал он поросль метрах в ста пятидесяти от первой цели. — Там второй пулемет. Попробуйте-ка его уничтожить.

Задача не из самых трудных. Куст тоже рос у дороги. Поэтому дальность менять не надо было. Определил угол биноклем, выдал наводчику новый угломер. На свой страх и риск скомандовал:

— Три мины, беглым — огонь!

Острые как бритва осколки от трех разрывов, прозвучавших один за другим, почти сровняли куст с землей.

Комбат был явно доволен. Он махнул Тарасенко. Когда тот подошел, сказал:

— Не знаю, как ваши остальные расчеты, а комсомольцы умеют стрелять. Молодцы! Вот так и в бою надо!

Он приказал ротному построить расчет и объявить всем благодарность от его имени. А сам бодрой походкой, улыбчивый, каким мы его никогда прежде не видели, зашагал в расположение батальона.

*    *    *

Весть о нашей стрельбе быстро разнеслась по солдатскому телеграфу. В роте мы ходили как бы именинниками. Во время обеда на кухне батальонный повар гвардии ефрейтор Нечаев, спросив дежурного: «Эти что ли стреляли?» — бухнул нам по полному котелку горохового супа и по черпаку каши.

После обеда меня подозвал ротный старшина, повел в свою землянку:

— Ну-ка, снимай свои ботинки! Вот примерь! — и поставил на землю новые кирзовые сапоги. — А то нехорошо командиру в обмотках ходить.

То-то комбат все на мои обмотки смотрел. Может, он и дал ротному команду? Но спросить об этом старшину постеснялся. Глаз у ротного хозяйственника оказался наметанным. Сапоги были в аккурат. Я топнул несколько раз для проверки. Нигде ничто не давило, не терло, не жало.

— А теперь садись, поговорим, — предложил Яроцких. — Хочешь чаю?

Я отказался: только что пообедал. А заговорил он о другом. Оказалось, Яроцких — парторг роты. Кроме него коммунисты в роте Тарасенко и Долгих — наш взводный. Три человека — это уже партийная группа. Так что работать нам теперь рука об руку. Ты — комсорг, я — парторг, а дело у нас общее, чтобы люди шли в бой с настроением победить, с думой о Родине нашей. Пожимая руку, сказал: «Потребуется какая помощь, заходи, днем ли, ночью ли, заходи…»

Сегодня он предстал передо мной новым человеком. Между собой мы звали его «печки-лавочки». Когда рота меняла расположение или уходила в бой, он беспокоился, как бы не оставили чего в землянках и обычно напоследок спрашивал: «А печки не забыли?» И прилепились к нему эти безобидные «печки-лавочки». А он оказался еще членом партии и мыслить умеет по-партийному, по-государственному. Как еще часто наше первое впечатление о человеке бывает ошибочным! Встретились, поговорили, разминулись… А расположи его к себе, поинтересуйся жизнью и службой, о себе для начала что-нибудь расскажи, и откроется перед тобой иная, неординарная личность. Потом мне и Бедрин скажет: с выводами не надо спешить, присмотрись к человеку, постарайся понять… Ты, мол, теперь комсорг, и у тебя нет права на ошибку в оценке поведения и поступков комсомольцев.

Мои новые сапоги произвели в расчете впечатление.

— Ух, ты! — поразился Даутов.

Голубев, дурачась, крикнул:

— Смирно! — и доложил: — Товарищ командир, за время вашего отсутствия происшествий не случилось!

— Как это не случилось? — подделываясь под общий шутливый тон, сказал я. — А сапоги каждый день что ли случается получать?

— Чем отличается умный командир от… как бы это помягче сказать… от остальных? — философски начал Голубев. — Вопрос всем. Ну-ка, пораскиньте мозгами, у кого они еще есть?

Мозги были у всех, но пораскинуть ими мы не успели. Голубев торжественно поднял вверх указательный палец:

— Умный шутку понимает.

— А ведь точно! — сразу согласился Даутов.

Быбин подошел, сунул ладонь в сапог и с удовольствием отметил:

— И голенища не широкие. А то у немцев посмотришь, как граммофонные трубы на ногах болтаются.

— А где это ты немцам смотрины устраивал? — насторожился Даутов.

— Да не устраивал, а убитых видел.

— Узнаю речь бывалого воина, — с пафосом произнес Голубев: — Он идет, и враги падают замертво от одного его взгляда. А он с презрением смотрит на их сапоги.

— Хватит дурачиться, — остановил я. — Кто дежурный по землянке?

Иван Быбин назвал себя.

— Бывалый воин мог бы и получше пол подмести.

Подносчик взялся за веник. Мы повалились на нары.

— Чего сейчас не хватает для полного счастья, — намекнул я наводчику, — так это хороших стихов.

— Вот человеческая природа — всегда он ненасытен, — не удержался Сергей. — Казалось бы, и сапоги новые, ан мало.

— Ладно, — уловил Голубев намек.

Надо сказать, что стихов Володя знал великое множество и читал их прекрасно.

— Ты что — артист? — спросили его.

— Какой там артист, — отмахнулся он. — Просто у нас дома пластинки были со стихами. Читали Качалов, Мордвинов, Яхонтов. Я слушал, потом подражать стал. Только куда мне.

И он читал нам Пушкина и Лермонтова, Есенина и Блока, Генриха Гейне… Иные стихи мы и сами знали, но ведь учили их в школе назубок, читали скороговоркой. Он же вкладывал в каждый стих частицу своей души. Оттенял то строки, то рифму, делал паузы. Все у него работало на выразительность и паузы, и мимика, и жест руки.

Я в стихах несилен, а вообще читал много. Как-то заговорил с ним об этом и узнал, что и он просиживал вечерами над книгами Фенимора Купера и Майн Рида, Вальтера Скотта и Жюля Верна и, конечно же, Дюма… Слушал его и думал: ему бы и впрямь учиться на артиста, литературу всерьез изучать, а он здесь, в землянке, бока протирает, а в бою еще и голову свою умную под пули подставляет.

А Володя, будто уловив мои мысли, как-то сразу стал серьезным и даже мрачным, думая о чем-то своем. Потом вдруг произнес:

— Хотите я вам серьезные стихи почитаю?

Мы, конечно, хотели, и он начал медленно и печально:

Я поле жизни перешел

И отдохнуть присел.

Там одуванчик мирно цвел

И жаворонок пел…

И так мне стало хорошо,

Что я забыл почти,

Что поле жизни перешел

И дальше нет пути…

Стихи мне были не знакомы. Я повернулся к нему, чтобы спросить, кто это написал, но в глазах его увидел столько тоски, тревоги и боли, что невольно возникла мысль: не о себе ли пророчествует? Да он что? Это в девятнадцать-то лет «поле жизни перешел и дальше нет пути»? Откуда это у него? А впрочем, что значит девятнадцать. Сколько их, наших сверстников, уже лежат в земле на полях сражений, пройдя отпущенный им судьбой отрезок жизненного пути…

Он вдруг улыбнулся, отогнав свои думы, и сказал как бы успокаивая себя и нас: «Это всего лишь стихи». Но тревога, навеянная его чтением, не покидала нас.

*    *    *

Вот и осень пришла. В природе, правда, мало что изменилось. Листва на березах и осинах еще не успела пожухнуть. Не сникла трава. По синему небу все так же резво бежали белокипенные облака. И только ночи стали заметно длиннее и прохладней, да седые туманы, ползущие с вечера по низинам, задерживаются до позднего утра.

1 сентября. На память приходят стихи из детства: «Все девчонки и мальчишки взяли сумки, взяли книжки…» У каждого номера расчета своя «сумка». У Голубева это ствол и еще прицел в ящике на боку. У Слинькова — двунога-лафет, у Даутова — плита. У Быбина — два лотка с минами по три штуки в каждом. 3,2 кг х 6 — считай те же, что и у других, двадцать килограммов. Командиру легче. У него один ППШ — 5,4 кг вместе со снаряженным диском, не считая запасного магазина, гранат, противогаза, шинели в скатке. Впрочем, все это снаряжение есть и у солдат.

Случайное это совпадение или нет, но именно на первое сентября пришлись у нас соревнования на первенство расчетов в роте. Выполнение команд «К бою» и «Отбой» на скорость, посадка на машину, наводка миномета по разным целям и, наконец, отрывка окопа для миномета. Наблюдали и судили офицеры штаба батальона.

Работали, высунув языки, с утра до обеда. Там, где требовалась комсомольская прыть, резвость ума, мы были первыми. А вот отрывка окопа? Тут второй расчет был вне конкуренции. Там и мужики постарше, покрепче. И командир Боря Иткин с лопатой в руке был подобен бульдозеру. Нам за ними — пыхтеть и пыхтеть. И все же победу с минимальным преимуществом отдали нам. Может, сделали скидку на молодость. А может, заступился за нас подошедший к концу занятий Бедрин. И всему взводу лейтенанта Долгих присудили первое место. Только нам было уже не до ликования. В свою землянку мы еле приволокли ноги. Еще одна такая победа, говорили шутники, и немцам не надо будет расходовать на нас мины.

Но молодость, она тем и хороша, что в какой-то момент ей может показаться небо с овчинку, а через минуту от хандры и уныния нет и следа. Уже за обедом зазвучали шутки, смех. Разыгрывали Даутова, который в изнеможении падал на землю вместе с плитой. А теперь это преподносилось как ловкий тактический ход. Уже на земле освобождаясь от лямок плиты, Серега, дескать, экономил десятки секунд. Иткину советовали изготовить сдвоенную лопату, и тогда он сможет один оборудовать взводный опорный пункт.

После обеда два Ивана — Слиньков и Быбин предложили укрепить срез нар плетнем. Тогда не будет сыпаться песок и не надо без конца подметать пол.

— Мы со Слиньковым мигом, — уверял Быбин. — Здесь неподалеку овраг, ива растет и осинку для кольев срубим.

Нары в землянке — это собственно и не нары в известном смысле слова, а грунт, застеленный еловым лапником. В ногах вырывается траншея глубиной с полметра. В нее спускаются ноги. Тогда на нарах можно сидеть. Вот с этого среза и сыпался песок или грунт. Его и предлагал закрыть плетнем Быбин. Я не возражал.

Вернулись они через час с двумя вязанками ивовых прутьев и жердями из молодых осин. Сели на нары и молчали как опущенные в воду. Чувствовалось, что-то случилось, но я не спрашивал, ждал: сами заговорят. Но они не говорили даже друг с другом. «Поссорились», — мелькнула первая пришедшая в голову мысль. Но тогда бы и сели они порознь.

— Что-то случилось? — осторожно спросил.

Молчание.

— Покажи, Слиньков, язык, не отрубил его случайно?

Заряжающий едва улыбнулся уголками губ.

— Да что же случилось? Мужики вы в конце концов или нет? — нажал я.

Поглядывая друг на друга, разговорились. Нарубили они ивняка, осинки завалили, очистили от ветвей. Стали подниматься по склону оврага. У Быбина выпала граната из прохудившейся сумки. Недолго думая, он засунул ее рычагом за ремень, как делают иногда солдаты перед атакой. Приладил под мышку осиновую жердь и продолжал подъем. Тяжела длинная холудина сползла на талию, оперлась на гранату. Под тяжестью усики чеки взрывателя постепенно сошлись. Уже наверху чека с рычагом выскочила из взрывателя, граната упала на землю. На хлопок сработавшего взрывателя Слиньков оглянулся. Быбин держал в руках рычаг гранаты, с удивлением рассматривая его. А сама граната лежала у его ног. Замедлителю гореть три-четыре секунды, после этого неизбежен взрыв. И уже не было времени думать, что будет с Быбиным. Как заправский футболист переводит мяч одним касанием ноги, Слиньков с размаху ударил ногой по гранате, отправляя ее в овраг. Упал на Быбина и закрыл его собой, свалив на землю. А внизу, где на самом дне виднелась стоялая вода, раскатисто прогремел взрыв.

Они какое-то время лежали недвижимы, не веря, что опасность позади. Потом сели. И сразу показалась такой никчемной эта затея с плетнем. Только ведь кто думал, что так вот нелепо выйдет.

— Что, хлопцы, рыбу глушить решили? — подошел к ним незнакомый солдат. — Так здесь одни лягушки водятся.

— А мы и не знали, — отозвался Слиньков. — Тогда идем, Иван.

Иван Быбин, еще бледный от неулегшегося волнения, встал, долго стоял, думая, брать уже или не брать заготовки для плетня.

— Бери, — сказал Слиньков, — а то что мы командиру скажем?

Я слушал их сбивчивый рассказ и думал о Слинькове. Вот тебе и тихоня. Да он любого говорливого делами за пояс заткнет. Такой и в бою без колебаний заслонит собой товарища.

— Давай сумку гранатную, — сказал я Быбину. — Гранату оставшуюся вынь. Только за пояс не затыкай. Положи в изголовье, где вещмешки лежат.

Взволнованный едва не случившимся ЧП, я зашел к старшине, бросил сумку на стол.

— Разве можно в этом гранаты носить? — показал я на дыру.

— Подожди, чего ты так раскипятился? — не понял Яроцких. — Сумка как сумка, дыру зашить можно.

— А потом на соплях боевые гранаты носить? — горячился я.

— Что с тобой? Что случилось?

— У меня солдат с этой сумкой чуть не подорвался, — выпалил я.

— Этого еще не хватало, — всплеснул руками старшина. — Как же так?

Я рассказал уже спокойнее, как было. Правда, умолчал, что солдат гранату за пояс заткнул. Приплел, что она из сумки худой вывалилась, а рычагом зацепилась. Чека и выдернулась. Рассказал про Слинькова, отшвырнувшего гранату ногой.

— Повезло тебе, — с убеждением сказал старшина.

— А я-то при чем? Я там не был.

— Повезло тебе, говорю, что ребята у тебя в расчете такие. Им же цены нет. У меня где-то была сумка гранатная. Знаешь, зайди завтра.

Прижимистость — чуть ли не главная черта всех хозяйственников. Яроцких не был исключением.

— Хорошо вам говорить — завтра, — дожимал я старшину. — А как я верну худую сумку солдату? На, мол, дорогой, подрывайся еще раз.

— Подожди, — сказал Яроцких. — Щас посмотрю. А вот как раз в руки попалась.

— Держи! — сказал я Быбину, подавая сумку, — и смотри, чтобы впредь без фокусов.

Оба Ивана тихо стояли, виновато переминаясь с ноги на ногу. А я смотрел на них и думал: «Дорогие вы мои, пацаны! Если бы вы знали, как мне хочется обнять вас, прижать к себе по-дружески, по-братски. И я бы сделал это, будь мы где-то в Кургане или Ростове, откуда они родом. Только мы на войне. И нельзя разлимониваться, разлюлюниваться, распускать сопли. Как же в таком случае я буду посылать вас завтра в бой, быть может на смерть…»

*    *    *

И вот как удар грома среди ясного неба: Слиньков арестован. Оказалось, как толковали, он выдавал себя не за того, кем был на самом деле. Так объяснили Бедрину в особом отделе.

В тот день рота была в наряде. Тарасенко относился с пониманием к моим комсомольским обязанностям, и когда наше небольшое подразделение заступало в батальонный наряд, меня назначали обычно на ночной пост. Я нес службу часового, как правило, у машины командира батальона.

Стемнело. Хожу вокруг фургона на колесах, прислушиваясь к ночным шорохам. Тишина. Солдаты угомонились после напряженного дня боевой учебы. Вдруг чьи-то легкие шаги. Почудилось? Нет, вот хрустнула ветка.

— Стой! Кто идет?

— Это я, — послышался явно женский голос. — Я ужин несу комбату.

— Пропусти, Попов! — это уже комбат приоткрыл дверь кузова.

Так и есть — Шурочка-повариха. «Вот заботливый человек, — подумал я тогда. — Одна, в темноте, через лес с котелками. И не боится. Просто молодчина!»

Майор ужинал. Шурочка сидела молча.

— Трудно, наверно, женщине на войне? — спросил комбат.

— Как вам, так и нам.

— Да нам что — привычное дело. Мы на то и погоны носим, — это он опять.

Я старался отойти подальше, чтобы не быть в роли подслушивающего. Но через фанерные стены кузова машины голоса и на расстоянии слышались довольно отчетливо.

— Не боитесь обратно идти через лес?

— А я еще побуду. Вы ложитесь, а я посижу, помолчу. А там и заря займется.

И действительно разговор умолк. Ночь была теплой. В одной гимнастерке на посту было двигаться легко. Время летело незаметно. После полуночи меня сменил Карасев, а я пошел отсыпаться, чтобы с подъемом бодрствовать вместе со всеми.

Утром пришел Карасев и выдал потрясающую новость:

— А Шурка-то ушла от комбата только под утро.

— Ну и что? — не понял я.

— Что, что? Ты что не знаешь, зачем баба к мужику ходит?

— Какая баба? Какой мужик? В машине один комбат был.

— И Шурочка… — язвительно вставил Карасев.

— Ты придержал бы язык, — посоветовал я. — Ничего толком не знаешь, а языком строчишь, как из автомата. Это сплетни называется, и за это морду бьют, понял?

Он вроде бы примолк, но я знал: теперь его язык не остановишь.

Вечером, когда все пришли с наряда, Слинькова не было. Он дежурил на кухне, и там, случалось, наряд задерживался. Прошло еще часа два. Побежал на кухню и услышал ошеломляющую весть: солдата арестовали. Пришли двое и увели. Я — к Бедрину. Тот с утра в особый отдел. Там и узнал, что Слиньков не тот, за кого себя выдает. Живет, дескать, байбаком. Писем не откуда не получает. Товарища чуть гранатой не ухлопал. Стрелковым оружием владеет, словно спецподготовку прошел.

Все это было вроде бы так. И в то же время совсем не так. Товарища он не только не ухлопал, а спас от гранаты. Писем он действительно не получает. Но ведь мало ли у кого родные остались в оккупации? А с товарищами в последнее время он стал заметно общительней.

Я сказал об этом Бедрину и спросил:

— Что же делать?

— Ждать, — ответил он.

Тут меня осенило — Курочкин! И я рассказал Бедрину об истории со старшиной Курочкиным. А произошло вот что.

Однажды я спешил на совещание в политотдел. Когда в боях передышка, подобных мероприятий бывает много. То с парторгами, то с комсоргами, то с агитаторами, с редакторами боевых листков.

Возле штаба лицом к лицу столкнулся с Курочкиным, тем самым, который после госпиталя остался в запасном полку. Как всегда в таких случаях возгласы:

— Откуда? Где ты? Как ты?

Я сказал, что в минометной роте, командую расчетом.

— А я в особом отделе, — не то с гордостью, не то с сожалением констатировал он и сразу перевел разговор на другую тему, вспомнил госпиталь в Москве.

Я торопился и сказал:

— Заходи, минометную роту всегда найдешь.

Он не пригласил да мне и не хотелось навещать «особистов». А Курочкин не забыл приглашение.

— Привет, «мимометчики», — ввалился он однажды вечером в землянку. — Как живется-можется?

Разговаривал он с чувством превосходства. Зная его склонность к поучениям, я не обращал на это внимания. А ребятам не понравилось. Молодежь, как известно, не любит нравоучений.

Он еще не раз появлялся в роте. Когда его поучения встречали в штыки, обычно говорил: «Вот попадете в переплет, как мы в сорок первом, тогда вспомните меня». О своей службе рассказывал мало, а все пытал, что да как? Про госпиталь опять вспомнил:

— Ты ни с кем там не переписываешься?

— А что? — вопросом на вопрос ответил я.

— Если пишешь кому, обо мне не рассказывай. Ну что я здесь. Понимаешь?

Я не понимал, какая в этом тайна. Он уловил это и пояснил:

— Ты Натку помнишь?

— Какую Натку?

— Ну Наташу-медсестру?

— Чернявенькая такая, молодая?

— Ну вот. Мы с ней, как бы тебе сказать, дружили… И у нее ребенок будет. Начнет разыскивать меня. Понимаешь? Я из-за нее из госпиталя раньше времени уехал, а мог бы еще кантоваться. У меня ведь контузия была. Скажешь, бывало, доктору: что-то у меня вчера голова кружилась… И еще тебе неделя лечения обеспечена.

— Ты прячешься что ли от нее?

— Ну, скажешь тоже, прячешься… В общем будь другом, уважь.

Он ушел. Я смотрел ему вслед: здоровый, симпатичный вроде парень. А почему всякий раз после его ухода остается какой-то неприятный осадок на душе. Вот и сейчас, ощущение было такое, будто вляпался босой ногой в коровью лепешку.

— Чего он ходит, вынюхивает, давай его отвадим, — предложил однажды Даутов.

— Это как же?

— Наколем.

Серега и сам в свое время «накололся». Слиньков однажды рассказывал о подразделении снайперов, в котором служил в свое время. Там велся счет убитым фашистам. Так вот у некоторых были на счету десятки, а у иных сотни.

— А у тебя сколько на счету? — подколол его Даутов.

— А у меня лично — ни одного. Меня по молодости на «охоту» не брали.

— Не по молодости, поди, а потому что стрелять не умел, — не унимался Даутов.

— Ты встань метров на триста и проверь, — начал заводиться Слиньков.

Даутов становиться не хотел, но и отступать не думал:

— Я тебе шапку на сто метров поставлю. Попадешь?

— А ты поставь…

Слово за слово. Коса, как говорится, нашла на камень. Кончилось тем, что Сережка надел свою шапку на пенек метров за сто. Слиньков лег, изготовился. И первым же выстрелом пробил ее насквозь. Вот этот вариант и предлагал он теперь использовать против Курочкина.

— Бросьте вы, — урезонил их Голубев. — Дерьмо не трогаешь — оно и не воняет.

Но идея уже запала в душу Сереге, и он не хотел от нее отказываться. Я тогда не придал этому значения, а жаль.

Однажды я стоял у штаба батальона, когда мимо меня пулей проскочил Курочкин.

— Здорово! — окликнул я. — Ты куда так летишь?

— Куда, куда… Видишь, что творят твои «мимометчики»? — продел он палец в дыру на шапке.

— Да пошутили, наверно, — пытался я сгладить происшедшее.

— Хороши себе шуточки…

Это была действительно дурная шутка. Но все, как я узнал потом, было разыграно как по нотам.

У Слинькова были трофейные карманные часы, серебряные. Вот вокруг них все и закрутилось. Когда Курочкин в очередной раз пришел в землянку, меня не было. А Даутов и Слиньков сидели и спорили. Слиньков отдавал свои часы, а Даутов отказывался.

— Чевой-то вы? — не понял Курочкин.

— Да вот, проспорил ему свои часы, а он не берет, — пояснил Слиньков.

— Как проспорил?

— Обыкновенно, — объяснил Слиньков. — Он говорит: мазила ты. Я, мол, тебе шапку на пень поставлю на полсотни метров, ни за что не попадешь. Я погорячился: если, дескать не попаду — часы отдам серебряные. Ну он поставил шапку, а я не попал.

— А чего ты не берешь? — теперь уже Курочкин Даутову.

— Нечестно это, — объяснил Серега. — Я заранее знал, что он стрелять не умеет.

— А ну-ка, что за часы? — Курочкин повернулся теперь уже к Слинькову.

Слиньков показал. При виде клейма швейцарской фирмы «Докса» у Курочкина загорелись глаза.

— Хочешь со мной поспорить? — предложил он Слинькову. — Спасибо, я уже раз промазал, теперь ученый, — отнекивался тот.

— Выспоришь — я тебе нож дам складной, — не унимался гость.

— Да ты ему хоть дом отдай, он все равно промажет, — посмеивался Даутов.

Слиньков вроде бы заинтересовался ножом:

— А вдруг попаду. Эх, была не была…

В конце концов сговорились. Оба отдали свои заклады Даутову, чтобы все было по-честному. Курочкин отнес свою новенькую шапку для большей гарантии метров на семьдесят. Слиньков приладился, выстрелил. А шапка, как была надета на пень, так и осталась.

— Ну вот, все честь по чести — давай часы, — возликовал Курочкин.

— Пойдем, посмотрим. Надо убедиться. Все равно за шапкой идти придется, — выполнял до конца свою роль секунданта Даутов.

Подошли. Входное отверстие пули было почти незаметным, а там, где пуля вышла из шапки, торчали клочья ваты.

— Моя новая шапка, — обескураженно протянул Курочкин. — Надо же, попал.

Постепенно до него стало доходить, что все это подстроено и он опростоволосился. Курочкин сначала побледнел, потом побагровел.

— Давай мой нож, — повернулся он к Даутову.

— Нет уж, извини. Уговор дороже денег, — спрятал Серега за спину руки, в которых были часы и нож.

— Ну, смотрите, «мимометчики», — угрожающе проговорил старшина. — Вы еще пожалеете.

Он засунул пальцем клочки ваты в пулевое отверстие, нахлобучил шапку на голову и зашагал прочь.

Таким я и увидел его у входа в штаб.

Бедрин выслушал мой рассказ, но торопиться с выводами не стал:

— Курочкин, конечно, негодяй, и от него всего можно ожидать. Но могло быть и простое совпадение. Надо подождать. На том и порешили.

А вскоре это событие само собой отодвинулось на второй план. Бригада меняла место дислокации. Все ее подразделения подтягивались ближе к передовой.

8. Позади — Белоруссия, впереди — Польша

До свидания, братская Белоруссия. До свидания, гостеприимные жители городов и сел, через которые мы прошли, где встречали нас как освободителей женщины, старики, дети. Прощайте, наши боевые товарищи, кто не вышел из боя и кому теперь вечно покоиться в белорусской земле.

Мы покидали наш временный лагерь. Боезапас из капониров перекочевал в кузова автомобилей. Погружены минометы. Уже в который раз старшина Яроцких, обходя недлинную ротную колонну, спрашивал: «Печки не забыли?». Ничего-то мы не забыли, наш заботливый товарищ старшина: и ящики с минами, и минометы, и личное оружие при нас, и даже вон гранатная сумка у Быбина выделяется своей необмятой новизной.

Наш путь опять на запад. 2-й Белорусский фронт, отодвинув войну за пределы Родины, активных боевых действий пока не вел. И мы колонной следуем по недавно освобожденным городам и селам. «Мосты», «Рось», «Бол. Берестовица» — читали мы на дорожных указателях незнакомые названия. Что ни говори, а приятно сознавать, что все вот эти десятки и сотни километров недавно еще оккупированные фашистами, стали свободными от врага не без твоего участия. Что здесь преподан зарвавшимся бандитам достойный урок.

Еще несколько часов марша, и перед нами возник призрак далекого довоенного прошлого. Это был город Белосток. Война будто специально оставила его людям как образец того, какими должны быть мирные города. Белокаменные дома, красные черепичные крыши, ровные улицы, покрытые брусчаткой, палисадники за ажурными металлическими изгородями и видные издалека два островерхих шпиля местного костела. Все здесь было опрятно, ухожено, вычищено, выметено. Он как возник, так и закончился внезапно, величественно удаляясь своей нетронутой красотой. За Белостоком наш гусенично-колесный эшелон повернул почти строго на север. Бригада двигалась к границам Восточной Пруссии.

Как всегда, остановились в лесу, довольно редком и низкорослом. Передовая была сравнительно недалеко. Надо было серьезно заботиться о маскировке. Рубить деревья вблизи будущих землянок категорически запрещалось. Всем взводом отправились к низине, в которой угадывался ручей с берегами, поросшими ольхой. Выше на косогоре виднелась деревушка.

Мы уже свалили несколько деревьев, когда за нашими спинами послышался чей-то голос:

— А кто вам разрешил рубить лес на земле моего деда?

На коне в седле, словно амазонка, сидела девушка. Она была молода и красива. Одета со вкусом. Говорила по-русски почти без акцента. У нас от неожиданности отвисли подбородки.

— Война, пани, для военных нужд, — это вступил в международные переговоры как старший по званию Борис Иткин.

— Вы не имеете права и ответите за это, — бесцеремонно пресекла она попытку переговоров. Щелкнув стеком коня, она резвой рысью удалилась в сторону домов.

— Вот он, звериный оскал капитализма! — произнес обескураженный Иткин.

— А мне этот оскал понравился, — признался Карасев.

— В-о-т оно, н-наше право! — хлопнул себя по карабину Сергей Даутов. Он всегда заикался, когда начинал злиться.

— Ладно, берем, что есть, и идем, — решил Иткин.

Лесу нам и впрямь требовалось немного. Могли и в другом месте подрубить. На этом все и кончилось. Мы бы и вовсе забыли об этом эпизоде, если бы он не получил дальнейшего развития.

На следующий день ротного неожиданно вызвали в штаб батальона. Там рядом с замполитом сидел уже немолодой, но еще крепкий мужчина в штатском с пышными светлыми усами и такой же светлой шевелюрой на голове. В руках он теребил коричневую, как и костюм, шляпу с пером. Мужчина что-то объяснял Уфимцеву, попеременно употребляя то польские, то русские слова.

— Послушай, — подозвал замполит ротного, — ты украинец, поговори с ним. Боюсь, что я что-либо не так пойму.

Тарасенко внимательно выслушал поляка, о чем-то переспросил его несколько раз. Тот обрадовался, услышав от русского офицера польские слова. А Тарасенко перевел. Пан ищет русского унтер-офицера, солдаты которого вчера рубили деревья внизу возле ручья. Он бы хотел лично поговорить с паном унтер-офицером. От себя ротный добавил, что лес там заготавливали люди его роты во главе с сержантом Иткиным.

— Не хватало нам еще международного скандала, — с досадой выговорил замполит.

Он подозвал посыльного и распорядился:

— Гвардии сержанта Иткина из минометной роты немедленно ко мне.

По тому, как передал посыльный тон замполита, упомянув при этом и про пана, пришедшего в батальон, мы поняли, что влипли со вчерашней рубкой.

— Можно я с вами пойду? — спросил Карасев, готовый, если потребуется, грудью прикрыть командира.

— Ладно, обойдусь сам.

По тому, как надвинул сержант пилотку на лоб, все поняли, что он не на шутку встревожен.

— Вляпались в историю, — подытожил Карасев, когда Иткин ушел. — Мне в этой девице сразу что-то не понравилось.

— А вчера ты говорил совсем другое, — уколол его Зуйков.

— Вчера. Вчера я про оскал говорил… — Карасев поняв, что запутался, умолк.

С тревогой ждали возвращения Иткина. Рассуждали, чем это все может кончиться. В штрафную упекут… Ну уж это слишком. А что? У них ведь частная собственность священна и неприкосновенна. А мы не успели прийти, на нее с топором. Тут тебе, братец, дадут, мало не покажется.

Так мы рассуждали сообща, выставляя доводы за и против Иткина. Сошлись на том, что не он один виноват. Вместе лес рубили — вместе и отвечать будем.

— Что загрустили, мужики? — появился внезапно Иткин. Он так и светился весь радостью.

— Ну, что? — повернулись к нему.

— До международного скандала дело не дошло, — начал он. — Но должен вам сказать, что дипломатия — мудреное дело.

— Да ты не пускай туману, говори прямо, — теребили его.

Он начал свой рассказ, переплетая воедино быль и небыль. Доложил, дескать, я, как положено, гвардии сержант, мол, прибыл. Замполит объясняет: вот, мол, пан поляк хочет с тобой лично поговорить. Пан заговорил, а я ничего не понял. А ротный разумеет по-ихнему, переводит мне. Так, мол, и так, пан поляк пришел, чтобы засвидетельствовать русскому унтер-офицеру (это он мне) свое уважение и почтение. Я поклонился ему, принимаю, мол, ваше уважение и почтение. А он продолжает: вчера, мол, моя внучка разговаривала с вами неподобающим образом. Она мала еще и многое не понимает. И я, говорит, пришел, чтобы повиниться перед русским унтер-офицером за ее поведение. Иткин и это извинение принял. Он показал нам, как поклонился пану. А пан продолжал, что, мол, внучка несмышленая, а он — старый солдат, и очень даже понимает нужды фронта. Он и сам воевал против германца в первую мировую. В составе русской армии был. Вот здесь, под Ломжей и Остроленкой, и воевал. Они, дескать, пока у германца еще, но русский солдат скоро и в эти города придет.

— Вот так мы очень даже любезно поговорили с господином паном, — продолжал Иткин. — Пожали даже руки друг другу. А в конце пан поляк говорит: не будет ли господин русский пан унтер-офицер так любезен, чтобы пожаловать ко мне в гости. У меня, говорит, есть запасы старого кава (выпить, значит, предлагает). Ротный переводит это, а сам сквозь зубы цедит: «Не ходи! Скажи, что служба, мол, занят». Я и говорю, что благодарствую, мол, господин пан за приглашение, но вы как старый солдат должны понимать, что служба, война… Пан понял, поклонился мне, я приложил руку к пилотке, и мы расстались.

Иткин снял пилотку, провел ею по лбу, вытирая пот. Он еще был, кажется, во власти своего дипломатического общения.

— А я бы пошел, — мечтательно протянул Карасев.

— Как это пан забыл тебя пригласить? — поддел его Зуйков.

— Я как чувствовал, хотел с командиром идти, — не обращая на Зуйкова внимания, продолжал Карасев.

Но спор их, похоже, уже никого не интересовал. Минометчики расходились по своим делам, довольные тем, что все обошлось.

*    *    *

В войсках фронта шла активная подготовка к новым боям. Подразделения бригады переместились ближе к передовой. Как-то наш расчет вызвали в штаб батальона.

— Задание вам поручается особое, — сказал начштаба капитан Неведров, — можно сказать тонкое. Пальцы у вас молодые, чувствительные, будете помогать клеить фотоснимки. Снимки были сделаны с самолета. Вся немецкая оборона на нашем участке — как на ладони. Многое в ней, конечно, замаскировано, и только специалисту под силу различить что к чему. А вот траншеи и невооруженным глазом видно. И тянутся они на большую глубину.

Клеили мы снимки, подгоняя их друг к другу, не ради праздного любопытства. Армейское начальство решило воссоздать на местности точно такую же конфигурацию траншей. Не в полный профиль, конечно, а так, на штык лопаты. И на этой местности учение войск проводить, чтобы в предстоящем наступлении было как можно меньше неожиданностей для солдат, чтобы каждый в бою понимал свой маневр. Потом всем батальоном вместе с другими частями землю ковыряли, обозначая эти самые траншеи.

Земляные работы всегда считались самыми тяжелыми. «Вот закончим, передохнем», — тешили мы себя надеждой. Но, оказалось, главные трудности ждали нас впереди, когда с полной выкладкой начали имитировать атаки на траншеи. Автоматчикам, на наш взгляд, было легче. Покричат «ура», попрыгают налегке через окопы и назад. А нашей роте надо в наступлении от атакующей цепи не оторваться. На плечах же у каждого по двадцать килограммов поклажи, не считая личного оружия и прочей амуниции. С этим грузом надо через траншеи прыгать. После двух заходов гимнастерки на спинах делались мокрыми, хоть выжимай. После третьего захода пот градом катился из-под каски по лицу, разъедал глаза.

— Тяжело в учении — легко в бою, — ободряли себя, хотя все прекрасно знали, что в бою-то и ждут настоящие трудности. Да и только ли трудности?

Душу отводили вечерами, валяясь у землянок на нагретой за день земле. Чесали языками.

— Жаль, что деревни поблизости нет, а то бы сходили, ольхи нарубили, — это Карасев прицеливался в адрес Иткина.

— Паненку бы встретили, — подхватывал Зуйков, — а там, гляди, какой-нибудь пан воевода на каву пригласил бы. Расщедрился, может быть, флягу и для нас, простых смертных, налил…

Иткин добродушно улыбался:

— До чего же вы мастера языками чесать, тут деревню и днем с огнем не найдешь.

Но деревня нашлась. И очень даже некстати. Однажды вечером прибежали к нам в землянку солдаты из второго взвода:

— Пойдем, комсорг, там Девяткин напился, буянит…

Девяткин — здоровый, сложившийся мужик, лет двадцатишести-семи. Был он сержантом, хотя и занимал должность заряжающего. Комсомольцем он не был. И мне можно было бы от всего отмахнуться. Но ведь не случайно пришли ко мне люди. Значит, надеются, рассчитывают на мою помощь. Отмахнись, и никто к тебе второй раз не обратится.

— Идем!

Возле землянки толпились солдаты. Напротив, у входа, с карабином наперевес — Девяткин. Нахмуренный лоб, мутный взгляд. Заметно было, что тяпнул изрядно. Солдаты пытались заговорить с ним. Он упрямо повторял, недвусмысленно поводя карабином:

— Не подходи, убью!

Я остановился шагах в шести, спокойно сказал:

— Выспаться тебе надо, Девяткин.

— Не подходи, комсорг, убью! — прорычал он.

Солдаты притихли, наблюдая теперь не только за Девяткиным, но и за мной. Отступать мне было нельзя. Но и кричать, как он, — значит накалять обстановку.

— Я по-доброму к тебе, Девяткин, — продолжал я негромко, — давай карабин и иди спать.

— Не подходи, комсорг!

Мелькнула мысль: если он узнал меня — значит какие-то шарики в голове еще работают.

— Не глупи, — говорю опять, — ты ведь грамотный, сержант и должен реально оценивать обстановку. Видишь, у меня на груди автомат? Ты еще только начнешь затвор передергивать, а я из тебя уже решето сделаю… А свидетели — вот они, — показал на солдат, — подтвердят, что ты угрожал.

Он посмотрел на солдат, на меня. Какие-то извилины шевельнулись в пьяном мозгу. Надо было не дать его мыслям задний ход:

— И пойдет в Сибирь, в дом Девяткиных, казенная бумага. Так, мол, и так, ваш сын, гвардии сержант Девяткин, пал нелепой смертью по пьяной лавочке. Придет в дом подружка твоя — Нина, что ли? (Он, кажется, называл это имя у костра)…

— Нинку не тронь! — вдруг встал на защиту. — Она тут ни при чем.

— Ни при чем, конечно, — согласился я. — А увидит бумагу казенную, заголосит по-бабьи: «У всех мужики как мужики воюют на фронте, а мой — по пьяной лавочке…»

Он, может, впервые трезво помыслил. Опустил карабин перед собой на вытянутых руках. Встряхнул головой, будто отгоняя хмель, сказал:

— Ладно, комсорг, бери оружие. Я ведь просто так, не со зла, с дуру.

Но я и сейчас опасался подходить к этому здоровенному детине. Он шутя может меня прикладом смахнуть. Сейчас самое главное — ничем не выдать свою слабину. Повернулся к третьему номеру расчета, не выпуская из поля зрения Девяткина, с деланным спокойствием сказал:

— Возьми у него карабин, — и остальным: — Проводите в землянку, пусть выспится.

Пошел к себе, чувствуя на спине уважительные взгляды. Про себя подумал: что ж, комсорг, похоже, ты выдержал этот неожиданный экзамен.

А в землянке меня ждала потрясающая новость. Прибыл Слиньков. Он сидел в окружении расчета и радовался так же, как и его товарищи. О себе рассказывал скупо:

— Нормально! Подержали, побеседовали. Все пытали, кто я на самом деле? А мне смешно было сперва: кто я? Ну я и есть я. Почему писем не получаю? Рассказал. Где до этого служил? Объяснил.

Он и сейчас искренне недоумевал, пожимая плечами.

— А потом прибыл офицер из особого отдела армии. Меня вызвали к нему. А он оказался родом из Батайска — земляк. Стал меня про Батайск расспрашивать. Где какая улица. Как центральная площадь называется? Какие кинотеатры есть? А я же вырос в городе, отвечал как на духу. В конце концов офицер засмеялся и говорит: «Собирай манатки, земляк, завтра отправишься свою часть догонять». И вот я здесь.

В этот вечер, когда все ушли к ротному костру, мы остались в землянке вдвоем. Он впервые за многие месяцы разговорился. Может, на радостях, что попал в свой расчет. Я слушал, не перебивая. В Батайске он жил с матерью и сестрой. Она постарше его. Когда наши войска отступали через город в сорок первом, ушел с одной из воинских частей, даже не спросясь у матери. Глупый, конечно, был.

— Ну почему, — возразил я. — Кто же из мальчишек не мечтал попасть на фронт? Знаешь, почему я, например, в комсомол вступил? Слух прошел, что из студентов будут формировать отряд истребителей танков. Но брать будут только членов ВЛКСМ.

— Ну вот. В общем ушел я из дому. Командиру сказал, что бомба в дом попала и идти мне теперь некуда. Зачислили меня сыном полка. Карабин дали, патроны, как положено, стрелять научили. Я к команде снайперов был причислен. Глаз у меня молодой, зоркий. Я из снайперской винтовки, не поверишь, в спичечный коробок на пятьдесят метров попадал. На «охоту» меня, конечно, не брали, жалели. В то время пятились мы перед немцем. Допятились аж до Кавказских гор. А в горах не только подростку, мужику не всласть. Переходы по крутизне. Снега начались. По ночам холод стал донимать. Не выдержал я, простудился. Кашлять стал. Врачи воспаление легких признали. Определили меня в госпиталь. Потом — из одного в другой. В них ведь больше раненые, а у меня кашель, температура. В общем довезли меня до Баку. А там солнце, тепло. Виноград местные жители в госпиталь привозят. Ожил я. Отогрелся, откормился.

Он повернулся ко мне, словно желая убедиться, слушаю ли я. И, уверившись в том, что я просто не перебиваю его, продолжал:

— Сорок третий год наступил. Немцам под Сталинградом котел устроили. Радость-то какая! Ведь не просто отогнали немца, как под Москвой, а окружили, перебили, в плен взяли. Настал черед мобилизации двадцать пятого года. Призвали меня уже на законных основаниях. Направили в артиллерию. А мне-то все равно, лишь бы на фронт скорее, немца бить. Только до артиллерии я не дошел. Стал вот минометчиком. Ранило осколком в ногу. Не сильно. Но все равно в госпиталь попал. Из госпиталя вот сюда.

Слушал я его и думал. Едва девятнадцать, а сколько его уже жизнь помотала. Потому он и замкнутый такой. Молчит. Потом понял — не потому.

— Ну а домой-то матери написал, объяснил?

— Писал. И не раз. Как в пустую бочку. Ни ответа, ни привета.

— Слушай, — идея как-то неожиданно пришла, — давай на радио напишем. Или хочешь, я сам напишу. Я еще дома был, слушал радио. Там часто передавали: такой-то и такой-то разыскивает родственников. Или мать разыскивает своих детей. Война ведь, все люди перемешались. Да чего откладывать-то.

Достал блокнот, карандаш, благо командирам расчетов все это выдавали.

— Куда писать-то, знаешь?

Я не знал, конечно, но уверенно высказал:

— Напишем: «Москва. Радио». А там разберутся.

И действительно написал: «Комсомолец гвардии красноармеец Слиньков Иван Анатольевич разыскивает мать и сестренку, проживавших по адресу…»

— Давай адрес!

Он продиктовал. Я написал. Потом сообщил адрес нашей полевой почты, куда нужно откликнуться. Сложил немудреное послание треугольником и написал: «Москва. Радио». Ниже — обратный адрес.

— Завтра же с утра нашему почтальону и вручим, — шлепнул я письмо на стол.

Слиньков пожал плечами, делай, мол, как знаешь. И все же какую-то искру надежды я уловил в его взгляде. И в себе открыл что-то новое. Теперь он будет для меня не только второй номер расчета, а чем-то больше, как-то ближе.

Наутро еще до завтрака пришел Девяткин, помятый какой-то, взъерошенный:

— Ты на меня, комсорг, зуб не держи. Дурею я, как выпью.

— Пить не надо.

— Не рассчитал. Дома я бывало стакан тяпну — и на танцы. А тут пан, видно, мне перваку подсунул, градусов под семьдесят.

— Четырех танкистов помнишь в Новогрудке? — спросил я.

— Они что, пьяные были?

— Да нет, трезвые и дома почитай, у себя в Белоруссии. А тут чужая страна и разной нечести побольше, чем там. Пойдешь в деревню и пропадешь. И не знай, что домой сообщать, то ли заблудился, то ли сознательно к немцам подался.

— Скажешь то ж. Что я дурной, что ли?

— Сам сказал, что дурной делаешься.

— Так это, когда выпью.

— А ты не пей.

— Ладно, комсорг, все — железно! А за вчерашнее извини.

— Ты перед командиром своим извинись да перед ребятами.

— И перед ребятами покаюсь. Мне ж с ними в бой идти.

Он встал, потоптался виновато, хотел было протянуть руку, но, не рассчитывая на взаимность, махнул ею с досадой на себя. В дверях повернулся:

— Давай забудем об этом. А в бою не подведу, посмотришь.

*    *    *

Через несколько дней встретил меня Бедрин, спросил:

— Что у тебя с этим разжалованным сержантом за стычка была?

— С Девяткиным, что ли?

— Ты, говорят, его прямо припечатал.

— Гляди, припечатаешь его. Он как бугай здоровый.

Рассказал без разных подробностей. Выпил он. Я с ним поговорил, он пошел спать.

— Ты с пьяными поосторожней. Я в соседней части был, так там один дурак по пьянке полковника застрелил.

— Там, наверно, по-другому было, — предположил я.

— Ладно. Я ведь не за этим шел. Вот ваш расчет комсомольский. Так надо, чтобы он отличался от других не только названием. Нельзя ли в нем взаимозаменяемость организовать? Ну чтобы каждый мог обязанности выполнять на ступеньку выше должности. Скажем, заряжающий за наводчика работал, третий номер — за заряжающего. А наводчик — за командира мог. Как ты смотришь?

— Это попробовать надо.

— Вот и попробуй. А я начальству доложу, что вы такую цель перед собой поставили.

Зная, что возражать бесполезно, я согласно кивнул головой.

Осень все чаще давала о себе знать. Зарядили дожди. Пожухла листва на деревьях. Ветер теперь без труда срывал ее с ветвей, и мы шли на занятия и с занятий словно по золотому ковру.

Учеба становилась все напряженней. Поверяющие из батальона, из штаба бригады придирчиво контролировали подготовку и слаженность отделений, экипажей, расчетов, взводов и рот. А мы, не теряя времени, пробовали действовать по совету батальонного комсорга. Слиньков все чаще работал за Голубева, Даутов — за Слинькова. Нередко становился на место Слинькова и Быбин.

Однажды офицер из штаба бригады, наблюдавший за действиями роты, спрыгнул к нам в окоп:

— Приглядываюсь я к вам и не могу понять. То один у вас работает у прицела, то другой. И с заряжающим чехарда какая-то. Вы что, балуетесь, что ли?

— Да нет, не балуемся. Вот смотрите — прицел, угломер, уровни — все в порядке. А вот если меня, к примеру, убьют, — пояснил Голубев, — на мое место заряжающий встанет. Миномет опять будет вести огонь.

— Типун тебе на язык, — трижды плюнул через плечо офицер. — А кто на место заряжающего?

— А вот гвардии ефрейтор Даутов или гвардии красноармеец Быбин, — официально представил солдат.

— Так, так, так, — размышляя о чем-то о своем, протянул поверяющий. — Ну-ка, кто у вас запасной наводчик?

— Вот, — показал я на Слинькова.

— Гвардии красноармеец Слиньков, — представился он.

— Встаньте к прицелу!

Поверяющий со знанием дела начал подавать ему команду за командой, внося изменения в прицел, корректируя огонь левее или правее. Слиньков работал не очень быстро, но делал все правильно и аккуратно.

— Молодец! — похвалил офицер. — А как в других расчетах?

— Не знаю, — ответил я . — Мы пока пробуем у себя…

— Надо этого и в других расчетах добиваться. И в нашей противо-танковой батарее, и у танкистов. Это же вопрос живучести экипажа, расчета.

Он записал мою фамилию, сделал еще какие-то пометки в блокноте. Потом долго говорил с командиром роты. Ушел довольный, окрыленный какими-то своими новыми планами и выводами.

— Все это не так просто, — подошел к нам ротный. — Вон в четвертом расчете половина с начальным образованием. Какие им градусы, радианы? Я там за наводчика, как черт за грешную душу держусь. Не дай бог, ранят — весь расчет распадется.

Мне вдруг вспомнился эпизод из собственной жизни. Лежал я в госпитале после ранения. И вдруг появляется мой земляк и к тому же однофамилец Володя Попов. Мы с ним вместе в армию призывались, попали в одно училище, а потом — на фронт рядовыми. В училище нас все время путали. Посмотрит офицер в журнал: «Попов». Мы в один голос: «Какой Попов?». Он опять в журнал заглянет: «В.Попов». — «Мы оба В.». Потом нас стали звать «Попов-большой» и «Попов-маленький». Маленьким был я. И на фронте оказались в одном взводе. Его уже после меня, под Речицей ранило. Осколок в щеку попал, прошел под губу и остановился. Щека и губа распухли — ложка в рот не лезет. Погрузили вместе с остальными в санитарный поезд, повезли в тыл. Довезли до Брянска. А опухоль к тому времени опала. Рана затянулась. Осколок сидит внутри, но не мешает. Посмотрел он на себя в зеркало — в полном порядке. Зачем же в тыл ехать? Спрыгнул он с поезда, сел на встречный и опять в Речицу. Фронтовики, тем более гвардейцы, после ранения всегда стремились в свою часть попасть. Появился он в нашем госпитале живой, здоровый. Пробыл три дня. Надоело без дела слоняться. Подошел однажды ко мне:

— Поедем в нашу часть. Она тут недалеко на отдыхе стоит…

У меня рана тогда еще не закрылась, но подживала. «Перевязку, — думаю про себя, — мне и в санчасти нашей могут сделать». Решили — едем. Командир нас встретил как родных. Меня наводчиком поставил. Володю заряжающим. На первых порах от всех занятий освободил. Живем, блаженствуем.

Вдруг ночью боевая тревога. Погрузились на машины. Марш совершили около ста километров. Оказалось, что противник вклинился в нашу оборону. Надо было его вышибить. Стали вводить нас в бой. Мотострелковая бригада — не спичечная коробка, ее в карман не спрячешь. Засек нас немец и, когда мы подходили к переднему краю, открыл огонь из всех видов орудий и минометов. Говорили, что будто бы бронепоезд даже подтянул.

Часа два мы лежали под огнем. Наш батальон более тридцати человек потерял. К вечеру отвели нас в тыл. На скорую руку оборудовали тогда блиндажики километрах в пяти от передовой. Тесновато, но тепло. Зима была. Заночевали. Утром я проснулся, а раненая нога не разгибается (ранение в коленный сустав было). Доковылял до ротного. Так и так объясняю. Он говорит: «Пойдем к врачу батальона». Врач развязал бинты, посмотрел — рана загноилась. Вынес заключение:

— В госпиталь надо.

— Как? — забеспокоился ротный. — Он — наводчик. У меня же весь расчет распадется.

— А если бы меня убили, сказал я тогда, как сегодня Голубев…

…Обычно хмурый, Тарасенко сегодня был в настроении:

— Это хорошо, что вы за взаимозаменяемость взялись. Мы ваш расчет в кузницу наводчиков превратим.

— Как? Растащите, что ли?

— Что значит, растащите, — одернул меня ротный. — Переведем кого-то, когда потребность будет. А вам другого дадим комсомольца. Вы ведь и за роту болеть должны.

Конечно, обидно, когда вот так начнут выдергивать из сколоченного коллектива людей. Ведь только сдружились, сработались. Высказал свою обиду Бедрину. Но он не поддержал меня:

— Ты должен гордиться, что твоих людей нарасхват берут. Но, во-первых, переводить из расчета будут не сегодня и не завтра. Во-вторых, при всех условиях мы комсомольский расчет сохраним.

— И на этом спасибо! — сказал я.

— А возмутился ты правильно. Командир должен болеть за подчиненных, — похвалил вдруг Бедрин. — Сегодня на совещании в бригаде упоминали твой расчет. У тебя был тут поверяющий? Так вот этот поверяющий о твоем расчете говорил, о взаимозаменяемости, предлагал распространить это дело на все расчеты и экипажи. Какая прибавка к боеспособности! Комбриг одобрил эту идею. И фамилия там твоя звучала. Только смотри, нос не задирай.

Комсорг погрозил мне пальцем. А потом заговорил снова. Я сразу понял, что у него какая-то опять идея появилась:

— Знаешь, у нас в батальоне назревают кое-какие перестановки.

— Опять расчет растаскивать? — перебил я. — Не дам. Сами говорили, что не скоро.

— Нет, не расчет, — успокоил он. — Ладно, об этом потом.

Я уж не рад был, что прервал его мысль. Хотелось узнать, что это за перестановки. Но он, пожелав нам успехов, зашагал своим скорым шагом в сторону штаба батальона.

9. Последняя репетиция

Учеба, где бы она ни проходила, заканчивается каким-то итогом. Будь то защита диплома, выпускные экзамены или самая рядовая проверка знаний, позволяющая переводить учащихся из одного класса в другой, более высокий. Для воинов подобным итогом очередного этапа учебы являются учения с боевой стрельбой.

Учения предстояли как бы в масштабе бригады. Но от каждого танкового батальона действовала одна рота. Батальон автоматчиков привлекался в полном составе. А вот стреляли: роты автоматчиков целиком, в танковых ротах — по одному взводу, в артбатарее и минроте — по одному расчету.

Выбор в роте пал на комсомольский расчет. Не потому, что комсомольский, а потому, что это первый расчет первого взвода. Кто-то определил это как высокое доверие, а для расчета — это дополнительная нагрузка и высокая ответственность. В расчет на усиление дали еще одного подносчика гвардии красноармейца Ивана Мокшина — невысокого роста, но довольно крепкого паренька из роты автоматчиков. Мордвин по национальности, он с акцентом говорил по-русски. Впрочем, был он молчалив, застенчив и как-то медлителен во всех своих движениях. Оживлялся лишь при встречах с Иткиным, с которым общался на родном языке. Я посоветовал Быбину не спускать с новичка глаз, чтобы, не дай бог, не отстал с минами и не потерялся.

По плану учений расчет, как бы участвуя в артподготовке атаки, должен был подавить два пулемета в первой траншее. На это отводилось двенадцать мин. На второй полосе обороны мы должны были подавить еще одну цель, на которую выделялось шесть мин.

В первой траншее цели были разведаны заранее. Подготовлены и соответствующие данные для стрельбы. Задача трудности не представляла, да и командир роты был рядом, мог подсказать. Огонь по второй траншее осложнялся тем, что там надо было выявить пулеметное гнездо в траншее, подготовить необходимые данные для стрельбы, произвести пристрелку и поразить цель.

С утра зарядил дождь, мелкий, назойливый. Шинели стали постепенно набухать, тяжелеть. Были у нас, правда, и плащ-накидки. Но в работе они сковывали каждое движение. Кроме того, их нижние края хлестали по ногам, причем капли воды сбегали в сапоги. И все же с сыростью еще можно было мириться. Иное дело, что за сеткой дождя с трудом просматривалась местность и это затрудняло пристрелку. Хорошо еще, что грунт песчаный, а то бы в окопе стояли лужи. И тогда наводчику, которому у прицела надо стоять на коленях, быть по пояс мокрым.

Тарасенко находился позади окопа. Он осматривал траншеи условного противника в бинокль. Но в дождь и бинокль — слабый помощник. Миномет был подготовлен к бою, выставлены необходимые деления на прицеле и угломере. Ротный все чаще посматривал на часы. Последние минуты ожидания всегда особенно томительны.

Наконец вдали что-то гукнуло. Это приданный дивизион 122-мм гаубиц начал артподготовку. Мы тоже открыли огонь. Не спешили. Надо двенадцать отпущенных мин растянуть на десять минут артподготовки. Шесть мин по первой цели, шесть — по второй. После каждого разрыва у цели ротный одобрительно кивал головой.

Но вот запас мин иссяк. Где-то сзади в перелеске послышался гул моторов, и танки в боевом линейном порядке двинулись в атаку. Едва они прошли окопы, минометчики поднялись вслед, чтобы потом не отстать со своим тяжеленным грузом от рот автоматчиков, залегших где-то впереди. Я шел позади расчета, присматривая, чтобы никто не отстал, готовый в случае необходимости помочь замешкавшемуся солдату. Но наступление проходило без сбоев. Два Ивана — Быбин и Мокшин поделили боезапас поровну. И теперь у каждого было по одному лотку с минами и по одному пустому. Груз гораздо меньше, чем у первых трех номеров расчета.

Танки, вырвавшиеся вперед, вдруг застопорили ход, будто встретили организованное сопротивление на второй полосе обо­роны. Попятились назад, выбирая укрытия в рельефе местности. Пехота, обогнав их, залегла. Надо было и нам занимать огневую позицию. Здесь уже не было заранее отрытых окопов. Остановились за стволом раскидистой ветлы, сваленной ночной непогодой.

Выделенные танковые взводы начали стрелять по своим целям. Сзади все так же глухо ударили гаубицы. Надо было нам открывать огонь. Я оглянулся. Тарасенко рядом не было. Зато приближалась группа офицеров, руководившая учениями во главе с гвардии полковником Козиковым. Поваленное дерево, очевидно, устраивало и их. А мне надо было отыскать этот проклятый пулемет. Вся местность от дождя стала серой. С трудом обнаружили траншею «противника».

— Командир, смотри на фоне кустов! — показал Даутов.

Он всегда отличался зорким зрением. Говорят, если у человека изъян в одних органах чувств, обостренно работают другие. Даутов плохо слышал после контузии. Вот и работают глаза. Но мне кажется, дело было в другом. Еще до войны я читал книгу «Кровь» о Первой мировой войне. Автор ее — башкирский писатель Даут Юлтый. Не от башкирских ли предков и пошла фамилия Даутов. И обликом он смахивал на восточный тип людей: невысок, коренаст, смугл. И в лице что-то есть восточное. Может быть, и зрение досталось от далеких родичей. Как-никак и я вслед за ним увидел светлое пятно мишени, прикинул дальность, прицел. Выпустили мину. Перелет и вбок. Внесли поправку в прицел и угломер. Выверили уровни. Не торопились. Шесть мин могли выпустить и за минуту. А у нас десять минут.

Вторая легла с небольшим перелетом. Прибавил деление прицела. Выверили точку наводки и уровни. Мина накрыла цель. Для верности выпустили еще одну.

— Командир! — это кричал Даутов. Правее, метрах в ста, он заметил еще одну пулеметную мишень. Показал рукой.

Я чертыхнулся Откуда она взялась? Должна ведь быть одна.

— Володя! — крикнул я Голубеву. — Быстро угол.

Он навел прицел, считал разницу в показаниях угломера.

— Правее ноль-ноль три, прицел… Отставить, — поправил сам себя. — Угломер ноль тридцать, наводить в цель.

Голубев работал проворно. Жаль, конечно, что не попросил у ротного бинокль. Да черт с ним с биноклем. Надо прицел увеличить. Ведь гипотенуза всегда больше катета.

— Одной миной — огонь!

Справа и слева стреляли танки. Неслись через голову снаряды гаубиц. А я видел лишь этот проклятый пулемет. Дым разрыва закрыл на мгновение мишень, изображающую пулеметный расчет. Осталась всего одна мина.

— Володь, увеличь прицел на одно деление, — совсем не по-уставному сказал наводчику.

— Давай последнюю! — бросил Слинькову.

Теперь нам уже не оставалось ничего делать, и мы всем расчетом следили за полетом мины. Облако разрыва. Ветер отнес дым в сторону. Мы смотрели и не верили глазам своим: мишени больше не было. А из цепи автоматчиков к нам бежал офицер и что-то орал, размахивая руками.

— Ч-чевой-то он? — недоуменно спросил Даутов, не разобрав слов.

А над полем неслось:

— Вы что, одурели, нашу мишень снесли?

Теперь уже и руководство учениями прислушивалось к крику бегущего.

— Ее наши пулеметчики должны поражать. Я комбригу жаловаться буду.

Тем временем свита приблизилась к нам. Натасканный в училище на уставных правилах, я четко представился комбригу:

— Командир первого минометного расчета гвардии ефрейтор Попов.

Из-за спины комбрига мне грозил кулаком ротный.

— В чем дело? — спросил комбриг.

Мне уже терять было нечего. Что сделано — то сделано. Объяснил, что расчет обнаружил и уничтожил пулемет «противника». А в это время увидели второй пулемет. Перенесли огонь на него и двумя минами разбили мишень. А офицер говорит, что это их мишень была.

— Вы должны спасибо сказать минометчикам, — повернулся комбриг к подбежавшему офицеру, — а вы шум поднимаете. Как в бою? Вижу цель — уничтожаю.

Он повернулся ко мне:

— Как вы сказали фамилия?

— Попов, — повторил я.

— Где-то я уже слышал ее.

— Это расчет, в котором полная взаимозаменяемость, — напомнил офицер, который был у нас поверяющим.

— Молодцы! — одобрительно отозвался полковник.

Ротный тут же убрал кулак. А я так и не понял, почему мы «молодцы». То ли это относилось к стрельбе, то ли к взаимозаменяемости.

— А почему ефрейтор? — глянул на погоны комбриг. Я пожал плечами.

— Присвоить очередное звание! — это он уже Тарасенко.

Тот козырнул, хотел что-то сказать. Но заработали танковые двигатели. Подминая траву и кусты, машины ринулись вперед. Поднялась пехота с криками «ура». Я дал команды «Отбой!», «На вьюки!». Мы бросились догонять автоматчиков. На душе было легко, хотя все так же шел дождь, нисколько не полегчали и минометы. Только подносчики с пустыми лотками действительно не чувствовали ношу и лихо прыгали через неглубокие канавы, обозначавшие траншеи врага, которые нам еще предстояло брать…

*    *    *

27-я годовщина Октября. В боях этот праздник прошел бы незамеченным. А сейчас наша бригада продолжала доукомплектовываться. Танковые батальоны получали новые машины. Один был полностью оснащен советскими «тридцатьчетверками» с 85-мм пушкой. Второй — американскими «Шерманами» и английскими «Валентайнами». Мы бегали смотреть на иноземные диковинки. Особого впечатления они не производили. «Шерман» — громила как дом, почти на метр выше наших средних танков. Миниатюрный «Валентайн» был поизящней. На гусеницах — резиновые прокладки. Шел он без лязга и скрежета. «На нем хоть по паркету катайся» — шутили механики-водители. Но пушка и броня слабоваты.

Торжество началось с утра. Было общее построение при гвардейском Знамени бригады. Зачитали праздничный приказ Верховного Главнокомандующего. Строй прокричал «ура!». Потом был зачитан Указ Президиума Верховного Совета СССР. За активные наступательные действия в боях западнее Минска, в которых личный состав проявил мужество, отвагу и воинскую доблесть, 23-я отдельная гвардейская танковая бригада была награждена орденом Богдана Хмельницкого. Мы опять кричали «ура», когда к гвардейскому Знамени рядом с орденом Красного Знамени и орденом Суворова была прикреплена третья боевая награда.

Потом вручали боевые награды офицерам и солдатам, прислушивались к называемым фамилиям. Были среди них и знакомые: Спектор, Васильев, т.е. Цыганок, к русской фамилии которого я все еще никак не мог привыкнуть…

Вдруг называют «Попов». Не сразу среагировал, может, есть однофамилец?

— Иди, — шепнул мне лейтенант Долгих. Подошел к комбригу, доложил.

— Все еще ефрейтор? — узнал он. — Ладно, это поправимо. Поздравляю!

Отчеканил уставные «Служу Советскому Союзу!», и в руках у меня оказалась картонная коробочка с медалью «За отвагу!» — самой уважаемой солдатской наградой. Из наших получил еще «За отвагу» сержант Иткин.

На батальонном построении награды были поскромнее, в приказе о присвоении очередных воинских званий прозвучала и моя фамилия. Голубев и Слиньков были награждены знаками «Отличный минометчик». Даутову, Быбину и Мокшину, который уже убыл в свою роту, объявлена благодарность за умелые действия на учениях с боевой стрельбой.

Однако и на этом приятные события не закончились. Нежданно-негаданно Иван Слиньков получил письмо из дома. Он ошарашенно вертел в руках бумажный треугольник и не верил своим глазам.

— Давай читай! — заторопил его Даутов.

Я отозвал Сережку в сторону. Не лезь, мол, ведь это надо пережить. При этом не нужны никакие свидетели. Слиньков действительно пошел за землянку, присел на пень. Он читал и перечитывал незнакомый обратный адрес, написанный родной материнской рукой и непрошеные слезы блестели в его глазах. Я смотрел на него издали и думал: «И бои у нас за плечами, и ранения у многих, и награды за мужество и мастерство, а по существу мы оставались мальчишками с детской привязанностью к дому, с сыновьей жалостью к страдающим за нас где-то матерям».

*    *    *

Есть должностные лица, которые придут к подчиненным, поговорят о том о сем и уйдут. И не поймешь, что хотел, за чем приходил? Комсорг батальона гвардии старший лейтенант Бедрин не таков. В каждое появление он приносит новость, конкретное предложение, добрый дружеский совет.

На этот раз он прибыл с целой торбой идей.

— У нас серьезный разговор, — обратился он к моим подчиненным. И те мигом исчезли из землянки. — Помнишь, я тебе говорил о переменах? Тогда мы не договорили. А теперь можно. Из батальона убыл по болезни парторг. В политотделе эту должность предложили мне. Я согласился. Спросили, кого бы я мог рекомендовать на свое место? Предложил тебя. Должность офицерская. Но я объяснил, что ты окончил военное училище, выпускные экзамены сдал. И не твоя вина в том, что звание не присвоили. Там в принципе согласились. Просили передать дела временно.

— Какие дела? Где я хранить их буду? Да и вообще в батальоне свыше ста пятидесяти комсомольцев. Как я буду руководить такой оравой?

— Во-первых, не оравой. Это организованные люди. Все они находятся в подразделениях под чьим-то руководством. В каждом подразделении есть комсорг. Вот с ними и будешь дело иметь. Ребята они молодые, в основном твои сверстники — двадцать пятый год рождения. Во-вторых, я всегда буду рядом. Да и из роты пока тебя трогать не будем.

У него был прямо какой-то дар уговаривателя. На каждое мое возражение он находил такие доводы, что я вынужден был всегда признавать его правоту. В общем решили попробовать. Но и на этом дело не кончилось.

— Я в политотделе доложу о твоем согласии, — продолжал он. — Но теперь важно как-то о себе заявить. Я однажды был у вас вечером. Как хорошо ребята песни поют у костра! Вот и подумал: а что если организовать художественную самодеятельность? Поют — раз. Кто-нибудь и пляшет наверняка. Стихи декламирует. Поговори пока с ребятами у себя. А я по другим ротам пройду. А? Сегодня же и начнем. Лады?

Он ушел. А я стал перебирать в памяти, кого можно привлечь к самодеятельности? Голубев стихи читает, дай боже. Боря Иткин поет и пляшет. Недавно прибывшая Шурочка-повар, кажется, поет. Яроцких поет, но вряд ли согласится. Староват он для этого. О! Взводных запевал привлечь можно!

Вот так всегда: берешься за дело вроде бы безнадежное, а когда основательно прикинешь все за и против, вырисовываются возможности, рождаются первые наметки и планы и не такими уж неразрешимыми кажутся поставленные задачи. Составив предварительно список, весь вечер посвятил агитации людей. И небезуспешно.

Комсорг батальона, теперь уже парторг, Бедрин — человек дела. Через день он снова появился в роте. Не один. С ним был невысокого роста, довольно щупленький солдат.

— Знакомьтесь: гвардии красноармеец Мейман, исполняющий обязанности начальника клуба бригады. Музыкальное образование имеет. Вот он и займется самодеятельностью вплотную.

Мы пожали друг другу руки. Я понял, какая гора свалилась у меня с плеч. Это же музыкант, профессионал. Он же наверняка и на музыкальных инструментах играет… Договорились, что завтра — первая репетиция и я присылаю людей со своей роты. Бедрин позаботится, чтобы были участники и из других рот.

Армию не зря называют цветом нации. Каких только талантов в ней не найти! Кто не знает Лермонтова — великого поэта. А ведь он — поручик, армейский офицер! А знаменитый «Соловей» Алябьева! Так вот этот самый Алябьев — подполковник русской армии. А сколько можно найти талантливых инженеров, врачей, механиков, плотников, токарей, пекарей, поваров в нынешних войсках!

В моторизованном батальоне автоматчиков своих Лермонтовых и Алябьевых пока не было. Но когда собрались на первую репетицию, среди участников самодеятельности оказались и по-настоящему способные ребята. С ними и начал колдовать Мейман. Извлекая ноты из баяна, он заставлял каждого участника хора повторять их. Кого-то отчислил за непригодностью. Но большинство оставил. Потом стал расставлять участников хора по голосам. Казалось бы, не все равно, где встать в общем хоре? Об этом и сказали ему участники спевки. Он показал им баян, прошелся пальцами по ладам и басам, обратив внимание на то, что каждая кнопка, каждый звук на своем строго определенном месте. И в хоре у каждого голоса должна быть своя позиция. Бойцы недоверчиво улыбались, выстраивались, как велел руководитель…

В этом деле я мало что смыслил. Не дождавшись первых хоровых проб, ушел в расположение роты. Вскоре за мной пришел и Володя Голубев.

— Тебя что — отчислили? — забеспокоился я.

— Наоборот, сказал, что я могу читать и без репетиции. Я Симонова прочел «Жди меня». А понравится зрителям — еще что-нибудь прочту.

— Понравится, — заверил я его.

Теперь каждый день после обеда я отряжал людей на репетицию. Мейман, по-видимому, был неплохим музыкантом и организатором. Отправлявшиеся на первые занятия неохотно, красноармейцы и сержанты теперь сами спешили на очередную спевку. Не все, правда, одобряли их затею.

— Тоже мне артисты, — как-то ляпнул ротный, когда возникли затруднения с формированием очередного состава наряда.

— Неужели лучше, когда в деревню за самогоном ходят, а потом дебоширят, — напомнил я случай с Девяткиным.

Тарасенко промолчал, но больше недовольства не высказывал.

И жизнь пошла как по размеренной колее. С утра занятия. Обед. Потом хозяйственные работы, а для участников художественной самодеятельности — репетиции. Вечером галдеж у костра, с бесконечными рассказами о довоенной жизни, которая всегда рисовалась такими радужными красками, что невольно вызывала у слушателей чувство белой зависти.

— Моя баба мастерица была щи варить, — вспоминал Зуйков. — Придешь с морозцу, закоченел весь, а на кухне запах от стряпни, аж в голову ударяет. Я на еду был злой. Работу, правда, тоже любил. Но зато и в еде отдай мое. Бывало сяду за стол, локти упру (ложки у нас деревянные были), за один присест полчугуна умою. Я и сейчас поесть люблю. Дай мне ведро борща, как наш Нечаев готовит, умою, не моргну.

Нечаев — уже немолодой солдат, наш повар-легенда. Сколько раз мы костерили его, когда из-за сильного огня нельзя было доставить даже ночью еду на передовую. Зато сколько и похвал он получал, когда разомлевшие от еды солдаты делались разговорчивее и добрей.

А легендой он сделался, когда однажды предстал перед нами в совершенно новом обличии. На отдыхе личный состав сам ходил на кухню. Каждый со своим котелком. И вот однажды в один прекрасный день мы увидели Нечаева не в обычном поварском халате, а в гимнастерке со свежим подворотничком, ефрейторскими погонами и медалью «За боевые заслуги» на груди. От удивления мы пораскрывали рты. А Нечаев щедро наполнял наши котелки, довольный, улыбчивый и добродушный.

По солдатскому телеграфу вскоре разошлась и история, приключившаяся с поваром. В наступлении, когда танки с десантом автоматчиков с утра устремились вперед, кухня осталась на месте, чтобы готовить обед, а потом догнать свои роты. Так было и в тот день. С готовой кашей, сдобренной свиной тушенкой, кухня, прицепленная к полуторке, помчалась вперед. В одной из деревень они еще издали заметили скопление войск. Обрадовались, что так легко догнали своих.

— Ты притормози, — сказал довольный Нечаев шоферу, — а то нехорошо в облаке пыли подъезжать: еду все же везем.

Поехали потише, выбирая место, где бы развернуть пищеблок. И вдруг увидели людей в немецкой военной форме. Вляпались! Это же немцы!

— Спокойно, не останавливайся и не паникуй, разворачивайся назад, — не давая растеряться водителю, командовал повар.

Развернулись, благо улица была широкой. Не спеша поехали обратно, будто подбирая место для стоянки. Увидев кухню, немцы было уже потянулись к ней с котелками. А она все двигалась и двигалась. Выехали за околицу.

— Теперь гони!

Шофер нажал. Отмахали километров десять. Выскочили на перекресток. Конечно же, здесь они и свернули не туда. Вон следы траков на грунте. Вот так Нечаев заработал ефрейторское звание и медаль.

— За то, что не дал немцам на поругание русскую кашу, — с улыбкой сказал комбриг, вручая повару боевую награду.

Конечно, батальонный врач потом заставил Нечаева надевать белый халат во время раздачи пищи, но тот «бесхалатный» день уже сыграл свою роль. Да и поварскую одежку Нечаев старался надевать так, чтобы медаль на гимнастерке все же была видна.

*    *    *

Стояла погожая польская осень. Активность боевых действий переместилась на север и на юг. Газеты и радио доносили до нас отголоски боев на норвежском побережье, на территории Венгрии и Югославии. У нас на 2-м Белорусском было тихо. Такое затишье в природе бывает перед бурей.

— Кому — война, кому — мать родна! — говорили солдаты, блаженно развалившись на траве под лучами еще теплого осеннего солнца.

Дни боевой подготовки давали свои плоды. У нас в расчете практически была отработана полная взаимозаменяемость. Отправляясь в роты автоматчиков по комсомольским делам, я оставлял за себя Голубева. Ему было присвоено звание ефрейтора. Тогда за наводчика оставался Иван Слиньков. А Даутов и до этого мог работать и за наводчика, и за заряжающего. Он был у нас самым старым — двадцать четвертый год рождения. И наград у него было больше всех — орден Славы III степени, медаль «За отвагу». Больше всех и досталось ему. Однажды огневая позиция роты подверглась сильному артиллерийскому обстрелу. Один из снарядов разорвался совсем рядом. Сергей почти оглох. С трудом говорил. Однако в госпиталь идти наотрез отказался. Постепенно слух вернулся, но не полностью. Вернулась и речь. Но в минуты волнения он вдруг начинал заикаться. Повысилась слаженность и в других расчетах, и даже было подготовлено по одному запасному наводчику.

Начальство могло смело рапортовать о высокой боеготовности и боеспособности расчетов. По примеру минометчиков борьба за взаимозаменяемость развернулась и в танковых экипажах. Первым этого добился во всех десяти танковых экипажах роты гвардии старший лейтенант Солнцев. Об этом говорили на политинформациях, партийных и комсомольских собраниях. А мы не без оснований радовались: почин этого доброго дела принадлежал нам, минометчикам.

10. Фронтовой концерт

В один из погожих осенних дней состоялся первый концерт батальонной художественной самодеятельности. С утра я обошел все подразделения, воинам которых предстояло выступать со сцены: важно было, чтобы «артисты» случайно не попали в наряд.

В первой танко-десантной роте встретил Володю Спектора. Он заверил, что еще с вечера побеспокоился об освобождении от службы всех выступающих. Беседуя, зашли за палатки. Группа автоматчиков, веселой гурьбой окружавшая Цыганка, невольно привлекла внимание.

— Миша в доспехи облачается, — пояснил Спектор.

Миша Васильев обвернул талию одним концом то ли шелкового, то ли шерстяного довольно широкого пояса, другой конец которого на расстоянии пяти—шести метров держал автоматчик. Цыганок вдруг начал быстро-быстро вращаться, и пояс туго наматывался на его талию. Закрепив конец, он надел гимнастерку, на которой блестела медаль «За отвагу».

— Мы, цыгане, — народ горячий, — пояснял он, — чуть ссора — за ножи. Так пояс кишки держит, чтобы в случае чего не потерять.

Бойцы недоверчиво посмеивались.

— А что? — полушутя, полусерьезно продолжал Цыганок. — В бою пуля в живот попадет — опять же внутренности не выпадут.

Поздоровались.

— Буду, буду, — подтвердил он. — Только скажи Мейману, чтобы гитару не забыл.

Все в порядке было и во второй роте автоматчиков. Заглянул к разведчикам. Лейтенант Николаев уже строил взвод на занятия. На левом фланге увидел Олесю, до недавних пор единственную девушку в батальоне. Познакомились мы несколько недель назад, когда я пытался приобщить к самодеятельности разведчиков. Таам, у них и услышал тогда впервые необычную историю. Во время одного из рейдов в тыл врага разведчики вошли в белорусскую деревушку, в которой до этого побывали каратели. Все дома были сожжены, жители расстреляны — стар и мал лежали у околицы. В руинах одной из хат скрывалась девушка лет семнадцати-восемнадцати. «Олеся», — назвала себя. Даже неуклюжий ватник, платок и мужские сапоги, не могли приглушить стройности, гибкости ее фигуры. «Возьмите, хлопцы, меня с собой, — попросила она. — Буду вам бульбу варить, стирать. Санитаркой могу. А доверите автомат — и бойцом буду. Сгину я здесь одна…»

У кого же не дрогнет сердце от такой просьбы! Только и военное дело не шутка. А разведка с ее постоянным риском — вообще не для женщин.

— Нет, — сказал Николаев, — не имею права подвергать вас риску.

— Тогда я сама за вами пойду.

И она действительно пошла, отпустив их вперед метров на сто пятьдесят—двести. Там, где, пригибаясь, они быстро преодолевали открытое пространство, перебежками двигалась и она. Когда разведчики замирали, прислушиваясь к подозрительному шуму, затаивалась на месте и Олеся.

— Шлепнут ее, как передний край будем проходить, — с сожалением произнес невысокий солдат с копной выгоревших волос на голове, которого все называли Рыжик. — Жалко, хорошая, видать, дивчина.

Эту мысль прочитал Николаев и в глазах других разведчиков. Он стиснул зубы с досады, но решил так, как думали солдаты. Махнул рукой, предлагая девчонке приблизиться. Объяснил:

— Пойдешь в цепочке третьей, за тобой еще трое. Старайся ступать в след от идущего впереди. Не дай бог, на мину наскочить.

Она кивнула головой, двинулись в путь. Когда выстрелы, раздававшиеся на переднем крае, начали звучать совсем громко, залегли в канаве, укрывшись ветками ивняка. Надо было ожидать сумерек, достали сухари, захрустели. Протянули Олесе. Та отрицательно замотала головой.

— Бери! — произнес лейтенант. — Ты у нас теперь как боец.

Послушалась. Отломила кусок. Сунула в рот. Николаев, лежа рядом, объяснял: «Стемнеет, будем выходить к своим, делай, как все. Идут, и ты иди, как бы ни свистели пули. Залягут — ложись и ты, не шевелись. Не разговаривать, тем более не кричать. Даже ранят — молчи».

Она согласно кивала головой. Но теперь до нее начало доходить, что предстоящий отрезок пути самый трудный. Вместо былой уверенности и решимости офицер уловил в ее глазах сомнение: по силам ли будет все это ей? Впрочем, кому из разведчиков, отправлявшихся в поиск, не знакомо это щемящее чувство? Лейтенант попытался успокоить ее: ничего, все будет нормально. В случае чего, товарищи тебя не оставят. Это у нас — закон.

Кончились сухари. Захотелось пить. Теперь бы полкотелка чаю из батальонной кухни! Выставив наблюдателя, тихо дремали. Небо заволокло тучами. Заморосил дождь. Мелкий, нудный. В других условиях люди от такой погоды чертыхаются. Но сейчас разведчики даже обрадовались. Это значит, не таким уж ослепительным будет свет от ракет, которые всю ночь пускают немецкие часовые. Мокрые плащ-накидки, сырая земля, влажная трава будут в темноте практически неразличимы.

Хмурый осенний день, минуя зарю, сменился сумерками. Николаев растормошил задремавших. Пора. Определил порядок движения. Первым идет Антонов, за ним командир, третьей — Олеся, замыкает Кравцов. Не отставать.

— Вперед!

Сначала шли согнувшись. Потом поползли. Под коленями и локтями хлюпала вода. Место было болотистое. Зато уж наверняка не напорются на немецкую траншею. Пулеметные очереди, звучавшие где-то впереди и слева в начале пути, сейчас раздавались заметно левее. С бугра, с левой стороны, с шипением прорезала темь ракета. Разведчики затаились. С того же бугра ударила пулеметная очередь. Стреляли наугад, для острастки. Такой огонь не страшен. Пользуясь тем, что после вспышки ракеты ночь особенно густа, разведчики быстро поползли теперь уже к нашим траншеям.

Вот так Олеся Явор, единственная жительница белорусского села Руда, уцелевшая после налета карателей, оказалась в бригаде. Николаев просил определить ее санинструктором во взвод разведки. С ним согласились. Но пришла она во взвод только через месяц. Сначала ею занялись «особисты». Потом была учеба в санитарном подразделении.

Еще во время первого знакомства я предложил Олесе выступить в самодеятельности. Она отнекивалась, ссылаясь на то, что поет только по-белорусски. За нее вступился и Николаев: дайте, мол, ей пообвыкнуть в армейской среде.

К вечеру личный состав батальона без команды потянулся на лесную поляну, где на экране, натянутом между двумя соснами, иногда показывали кино. Теперь там, где был экран, встали вплотную друг к другу два ЗИЛа с откинутыми бортами кузовов. На веревке, натянутой между деревьями, висел огромный танковый брезент, изображавший театральный занавес. Зрители располагались самым демократическим способом: кто на пне, кто на бревне, кто прямо на траве. Иные прихватили с собой скамейки из учебных классов.

Нетерпение нарастало. Иные хлопали в ладоши, подзадоривая артистов. Пришли комбат, замполит, начштаба. Сели на принесенные для них стулья. Многолюдный зрительный зал гудел, говорил, смеялся. То там, то здесь вспыхивали неуверенные аплодисменты: давай, мол, пора, чего тянуть-то.

Наконец тяжелый занавес не без труда открылся. На сцене был выстроен хор. А перед ним — Мейман с баяном. По поляне разнеслись звуки знакомой мелодии, и мужской хор дружно грянул:

Вставай, страна огромная,

Вставай на смертный бой

С фашистской силой темною,

С проклятою ордой!

В то время десятки, а может быть, и сотни профессиональных творческих коллективов отправлялись с концертами на фронт. Выступали на полевых аэродромах, перед подразделениями, охраняющими штабы армий и фронтов. Но какой же командующий направит артистов, имена которых известны всей стране и среди которых немало женщин, в части первого эшелона, где никто не мог дать гарантии от массированных артиллерийских налетов врага. Никто, конечно, не возьмет на себя ответственность за жизнь этих уважаемых людей.

Не доходили такие коллективы и до нашей танковой бригады. Видели мы их, правда, в специальных киновыпусках «Концерт — фронту». Но это было все же кино. А сейчас вот они, артисты, пусть свои, доморощенные, но все же не экранные, а самые настоящие. Все громче, увереннее звучит величавая мелодия:

Пусть ярость благородная

Вскипает, как волна, —

Идет война народная,

Священная война!

Песня ширилась, заполняла поляну, отдавалась набатом в сердцах бойцов. И они становились решительнее, каждый в мыслях повторял такие простые, понятные и ко многому обязывающие слова:

Гнилой фашистской нечести

Загоним пулю в лоб,

Отребью человечества

Сколотим крепкий гроб…

Аплодировали от души. За нужные слова песни-призыва, за то, что не побоялись самодеятельные артисты выйти на эту походную сцену, за то, что напомнили такое недавнее и такое далекое прошлое, оставшееся по ту сторону рубежа, от которого взяла свой отсчет война.

А хор исполнил еще песню про трех танкистов, про Васю-Василька, который никогда не унывает. Потом начались сольные выступления. «Кто сказал, что надо бросить песню на войне», — будто оправдывая всю эту затею, довольно хорошим голосом под баян спел Мейман. Сухой и педантичный батальонный начфин гвардии старший лейтенант Старостин неожиданно для многих исполнил залихватские «Коробейники». Тепло восприняли выступление Володи Голубева.

— Жди меня, и я вернусь, — читал Голубев, и каждый воспринимал эти слова на свой лад. Кто-то думал о жене, кто-то о подруге, которые остались в родных краях. А большинство бойцов, таких, как в нашем комсомольском расчете (ни у кого ни жен, ни подруг), относили эти слова к матерям. Нам, думалось: вот если они очень будут ждать, то обязательно вернутся домой сыновья. Всем хотелось, чтобы дома ждали, а еще больше хотелось вернуться.

И снова песни. На сцене Миша Васильев-Цыганок с гитарой. Казалось, неподдельной тревогой и тоской наполнилось все вокруг. Он пел с болью в сердце о чем-то понятном только ему одному:

Расскажи, расскажи, бродяга,

Чей ты родом, откуда ты?..

Ой, да я не знаю, ой, да я не помню

Родом откуда я…

Меня солнышко пригрело,

Я уснул глубоким сном…

Ой, да я не знаю, ой, да я не помню

Родом откуда я…

Он пел, а гитара, кажется, рыдала в его руках, навевая грусть и слезы в глазах притихших слушателей. И вдруг — аккорд по всем струнам сразу. Озорно блеснули цыганские глаза:

Раскатились золоты колечики,

Раскатились по лугу.

Ты ушла, и твои плечики

Скрылися в ночную мглу…

Эх, загулял, загулял, загулял

Парень молодой, молодой,

В красной рубашоночке

Хорошенький такой…

Гитара звенела, он пел и плясал легко и непринужденно, как умеют плясать только цыгане. И бойцы, увлеченные задорным пением, дружно хлопали в такт песни-пляске. А потом криками и свистом заставили еще и еще раз исполнить эти самые «Золоты колечики».

А завершился концерт еще одной плясовой. На сцене снова хор. Перед ним Шурочка-повариха и Борис Иткин. Баян Меймана вдруг залился разудалой русской плясовой. Шурочка задорно и весело повела:

…Я коровушку доить буду,

Малых деточек поить буду…

Хор дружно подхватил:

Калинка, калинка моя,

В саду ягода малинка моя…

Только что певший вместе со всеми Иткин вдруг сорвался с места и со свистом и гиканьем пошел в пляс по кругу. Шурочка пела задорно и вызывающе, в такт музыке легко притоптывая каблучками своих маленьких сапожек. А он фертом вертелся вокруг нее, заливаясь свистом, прихлопывая ладонями по коленям и голенищам сапог. И было дивно видеть, как его массивная фигура, от чего его и прозвали бульдозером, выделывала замысловатые коленца, носясь по импровизированной сцене из одного ее конца в другой. Номер опять пошел на «бис».

Это, наверно, был самый народный концерт. Выступавшие артисты сходили со сцены и усаживались вместе со зрителями, с восторгом аплодируя очередным выступающим, от души радуясь успехам своих товарищей по сцене.

Когда после выступления спустился со сцены Цыганок, Олеся неожиданно для всех подвинулась на плащ-накидке, освобождая место для него. Он присел рядом, веселый, еще не остывший после залихватской пляски. Они вместе досматривали концерт, вместе смеялись над веселыми номерами, вместе аплодировали самодеятельным артистам, выступавшим наперекор войне, наперекор трудностям фронтового быта, на радость своим боевым побратимам, чьи сердца, огрубевшие в огне боев, истосковались по веселой песне и пляске, по слогу и ритму проникновенного стиха.

Расходились говорливыми, веселыми стайками, оживленно комментируя происходившее на сцене.

— Вот тебе и бульдозер, — говорили про Иткина. — Как он вприсядку через всю сцену…

— А Цыганок?

— Цыгане, они всегда мастера попеть и поплясать. И на гитаре у них, наверно, каждый играет…

— А повариха-то, повариха-то! И петь, и плясать мастерица…

— Она и Иткин стоят друг друга. Им бы пожениться, не было бы пары веселей.

И не все заметили, как поднялись с земли Цыганок и Олеся. Как, отряхнув плащ-палатку, он заботливо набросил ее на плечи девушки.

Они шли меж стройных сосен, меж пятнистых берез туда, где на правом фланге батальона располагался разведвзвод — небольшое подразделение отчаянных ребят, свыкшихся с риском, выполняющих свою опасную работу подчас на грани жизни и смерти, стараясь не переступить эту грань в сторону последней, подразделение, которое называли «глаза и уши комбата».

Шли Олеся и Миша и не сразу заметили, как перед ними появились двое — один был высок и грузен, другой скорее тщедушен.

— Отвали, Цыганок, — сказал который поменьше. — Тут тебе не на сцене ножками сучить.

Цыганок оторопел от дерзких слов. Он вспомнил рассказы о том, как ревностно оберегают разведчики Олесю. Ссориться с ними не хотелось!

— Я, ребята без всяких дурных мыслей, — примирительно произнес он.

— Замри, Большой, и ты, Рыжик, не суетись, — подавал вдруг голос Олеся. — Мне никто не указ, кому меня провожать. Вы сами говорили, что я вам как сестра, а вы мне как братья. Так вот, если братья, то мои друзья должны быть и вашими друзьями, — и уже спокойней добавила: — Вы идите, а я сейчас, догоню.

— Я всегда буду рад вас видеть, — сказал Цыганок Олесе прощаясь.

— И я рада буду.

Они пожали друг другу руки. Девушка повернулась и пошла. Цыганок посмотрел ей вслед и зашагал в свою роту, радуясь тому, как удачно все сегодня у него складывается, какой замечательный получился концерт и какой распрекрасный этот теплый осенний вечер…

*    *    *

Наутро замполит гвардии майор Уфимцев принимал делегацию танкистов. Они просили выступить с концертом и в танковых батальонах. Просьба их была по душе политработнику (знай, мол, наших). Довольный, он с нарочитым недоумением разводил руками:

— Я тут ни при чем. Это комсомольцы все затеяли. Вон Бедрин идет, поговорите с ним.

Бедрин, уловив игру в словах замполита, поддержал его затею:

— У нас есть комсорг батальона. Это его комсомольцы выступали. Я его сейчас приглашу. Думаю, что вы договоритесь.

Меня вызвали в штаб. Представили танкистам, изложили их просьбу. Я растерялся, мне ли это решать? Выручил Бедрин.

— Я думаю, надо помочь товарищам, — моргнул он мне.

— Раз надо, так надо, — согласился я, — А когда?

— Да хоть завтра вечером, — обрадовались гости.

На том и порешили. Танкисты ушли. А Бедрин процитировал:

— Слух обо мне пройдет по всей Руси великой…

— Этим гордиться надо, что в батальон к нам на поклон идут, — поддержал замполит.

Мы обговорили детали. Те же два грузовика. Тот же танковый брезент-тент вместо занавеса. И порядок выступления ломать не будем. Начнем с хора и закончим хором и пляской.

Вместе с артистами к танкистам прибыл Уфимцев.

— Комсорг батальона, — представил он меня офицерам.

Те с каким-то недоумением рассматривали на моих плечах погоны младшего сержанта: как-никак комсорг — офицерская должность. Я увидел воочию людей, известных всей бригаде. Гвардии капитан Моисей Марьяновский. Это его танковый батальон первым форсировал Днепр, а потом первым вышел на дорогу Могилев — Минск, отрезав немцам путь к отступлению в западном направлении. Всего двадцать пять лет офицеру, а громкая слава уже идет впереди него. Известно было, что за бой в районе Могилева он был представлен к званию Героя Советского Союза. Командир танковой роты Михаил Солнцев и того моложе. Своей танковой ротой он закрыл брешь, которую ценой огромных потерь удалось было пробить немцам, отступавшим из Могилева. Этой ротой был добит и батальон «власовцев», пытавшихся бежать со своими хозяевами на запад.

Сели на скамью. Слева от меня замполит Уфимцев с Марьяновским, справа — Солнцев.

— А чего это: комсорг батальона — и младший сержант? — задал Солнцев висевший в воздухе вопрос.

Я рассказал, что комсоргом был старший лейтенант Бедрин, теперь стал парторгом. А меня вот на его место. Я же военное училище окончил, но только всех наших выпускников послали на фронт рядовыми.

— Обидно, наверно?

— Если бы одного — обидно было бы. А так все училище. Да, говорят, не одно наше. Значит, надо было.

— А какое училище?

— Второе Орджоникидзевское, военно-пехотное. Только оно находилось не в Орджоникидзе, а в Ульяновской области, после эвакуации.

— И я в Ульяновской области, верней в Ульяновске учился, — обрадовался он. — Ульяновское танковое, слыхал, наверно?

Я слыхал. Разговорились.

— Откуда сам?

— Пензяк я, из Пензы.

— А я из Черкасской области, село Ковали. Кузнецы значит. Только родители мои крестьяне. А у тебя дома кто?

— Отец, мать, братишка младший, а старший — в армии, в авиации.

— А у меня мама и три сестры. Как у Чехова, только звать по-другому: Аня, Маша, Нина. Хочешь, познакомлю?

— После войны знакомиться будем.

— Я тоже так считаю.

Его кто-то окликнул, что-то спросил. Солнцев ответил.

— Уважают вас, — заметил я, — Михаилом Степановичем называют.

Он засмеялся:

— Это замполит меня так зовет. А какой я Степанович? Мне двадцать два года всего.

— А подчиненные как зовут?

— Подчиненные больше по званию — товарищ гвардии старший лейтенант. А для вас я просто Миша. Вы — гость.

— Спасибо! — поблагодарил я.

Помолчали.

— А у меня комсорг в танке сгорел, — неожиданно сказал он. — Под Могилевом. От снарядов, от пуль броня защищает. А от огня — нет.

Я сочувственно кивнул.

— Что-то я сегодня разболтался, — спохватился он. — Не к добру, наверно.

— К добру, — успокоил я. — В театр всегда как на праздник ходят. Так что и настроение сегодня праздничное.

— Может, и так, — согласился он.

Пришло командование бригады. Многих я уже знал в лицо. Комбриг гвардии полковник Козиков, начальник политотдела гвардии подполковник Рыбаков, начальник штаба гвардии подполковник Прохоренко.

— Можно начинать, — шепнул Уфимцев, когда начальство расселось по местам.

Я передал это Мейману. И все было, как в прошлый раз. Только теперь и артисты, и худрук выглядели более уверенными, и снова гремели аплодисменты и кричали «бис». Рыдала и стонала гитара в руках Цыганка, фертом носился по сцене Борис Иткин, еще обворожительней была повариха Шурочка.

Начальство осталось довольно. Поддавшись общему настроению, аплодировало вместе со всеми и, кажется, даже кричало «бис».

После концерта Рыбаков с сожалением сказал:

— Этих ребят подучить бы да на большую сцену, а мы их завтра в бой пошлем.

В напряженке боевой учебы, захлестнутые подготовкой концертов художественной самодеятельности, мы как-то совсем забыли о том, что впереди нас ждут новые бои, из которых, увы, не всем суждено будет выйти. Между тем время неумолимо приближало нас к событиям, о которых пока знали только в высших военных кругах. Но нет тайн, недоступных для «солдатского телеграфа».

Не знаю, существует ли подобный феномен в вооруженных силах других стран, а в Красной армии он действовал безотказно. Из Генштаба идут депеши неведомым генералам Юрьеву и Константинову, а в низах безошибочно определяют, что речь идет о Жукове и Рокоссовском. Сквозь сон мы слышали, как с тракта доносится могучий гул моторов. А утром молва доносила, что это выдвигался на исходные позиции 3-й гвардейский танковый корпус. Затем прошел 8-й мехкорпус. А когда протарахтели гусеничные трактора, стало известно, что шла артиллерия большой и особой мощности резерва Верховного Главнокомандования. Не надо было обладать высшим военным образованием, чтобы догадаться, если левее нас занимает полосу 2-я ударная армия, то делает она это отнюдь не в оборонительных целях.

Мы, конечно, не знали сроки начала наступления, направление главного удара, не знали, на какие города нацелены стрелы на картах генштабистов, но идея мощного наступления буквально витала в воздухе. Ожидание всегда тягостно. Мучила неопределенность. Располагаясь на ночь в землянках, мы не знали, застанет ли нас здесь утро. И когда однажды ночью дежурный громко прокричал: «Рота, подъем! Тревога!», — бойцы не только не удивились, а, кажется, даже обрадовались: началось!

Отработанные многократно на бесчисленных тренировках сборы по тревоге определяли четкие и слаженные действия всех расчетов. В считанные минуты погружены оружие и боеприпасы, нехитрый солдатский скарб. Вслед за этим и люди заняли места в кузовах автомашин. Как и прежде, старшина Яроцких обходил грузовики с неизменным вопросом: «Печки не забыли?», на который сверху отвечали шутками и смешком. Но это были другие шутки и другой смех, не чета тому беспечному, что звучал когда-то у костра. Бойцы понимали, начинается новый этап жизни, суровый, тяжелый, опасный, жизни, которая у каждого из нас может оборваться в любой миг.

Я смотрел на своих подчиненных. Вот они рядом, готовые ко всему. Они и в кузове по порядку номеров: наводчик Володя Голубев, заряжающий Иван Слиньков, третий номер Сергей Даутов, подносчик Иван Быбин. Хотелось сказать: «Берегите себя, ребята!» Но я знал — они комсомольцы, а значит, не будут себя щадить. Теперь только бы хрупкое фронтовое счастье не отвернулось от них.


* Этой нарицательной кличкой наши бойцы именовали не совсем точно солдат так называемых русских добровольческих батарей, формируемых противником из пленных красноармейцев. Поводом для подобного названия служили различные пропагандистские листовки, изготавливаемые немцами за подписью находившегося в плену генерала А.А. Власова, бывшего советского командарма. Ему же позволили сформировать две неполных дивизии так называемой Русской освободительной армии (РОА), как спецкоманды СС, лишь в конце 1944 — начале 1945 гг.